Ирина Баранчеева

Призраки авеню Мандель

Petite fantasie

Ирина Баранчеева Торнелло



(Отрывок из романа)

Марк Шагал «Цветы над Парижем», 1967 г. История Марии Каллас, которую никто не знал...

«Не ропщите, если в вашей жизни много страдания.
Подумайте лучше о том, что вы разделяете его с лучшими людьми».

Ромен Роллан

Посв. нам с Марио
и всем, кого судьба разлучила в этой жизни




Комната была залита нестерпимо ярким светом, струившимся в пространстве мощными белыми потоками, ранящими взгляд. В проеме окна, как будто выхваченные театральным прожектором, искрясь и блистая, беспечно плясали пылинки, тогда как она пряталась в узком отверстии между шкафом и стеной, откуда был виден продавленный диван у противоположной стены и стоящий рядом изящный столик из эбенового дерева, украшенный их семейными фотографиями. Все вокруг казалось спокойным, упорядоченным и незыблемым, но она знала, что это впечатление обманчиво и с замиранием сердца ждала, когда ее окликнет мама.
Несмотря на странное – неестественное, заколдованное – молчание, царившее в комнате, было ясно, что рано или поздно этот властный, требовательный окрик последует, настигнет, накроет ее с головой. «АННА-МАРИЯ!!!» - разодрал ее уши нечеловечески громкий голос, истерически зашкаливавший на высоких нотах, но она только еще сильнее вжалась в стену в своем неприметном углу. Нет, ни за что на свете она больше не будет мучаться и выставлять себя на всеобщее посмешище! Довольно! Довольно ненавистных занятий музыкой, этих отвратительных гамм и арпеджио, от которых ее тошнит, и этих противных слащавых песенок, которые мама заставляет ее петь перед знакомыми семьи, показывая, как ручного медвежонка на цепи. Пусть Джекки, любимица мамы, их играет, а заодно и поет для всех. Ее-то родители так не мучают, обиженно думала она, и как бы в ответ на эти мысли до ее слуха донеслось саркастическое бренчание, становившееся все громче и расхлябаннее. Мария осторожно выглянула из своего укрытия и увидела открытую крышку недавно купленного пианино, орудия ее пытки, блеснувшего лошадиным оскалом клавиатуры, и над ней – до отвращения красивую, нахально улыбающуюся Джекки, которая остервенело долбила одним пальчиком по клавише.
«Мама, здесь, здесь Анна-Мария, за шкафом!» - злорадно закричала она.
Мария инстинктивно отпрянула и попыталась вновь нырнуть в свое убежище, но чья-то железная рука уже схватила ее за ворот, и прямо над ней подобно неотвратимой богине судьбы нависла мама, смотревшая нахмуренно и строго. Она ожидала потока брани, слов возмущения, но мама была странно молчалива, и в то же время Мария каким-то шестым чувством угадывала, что это молчание было угрожающим и сопротивляться ему бесполезно. Она была одна-одинешенька во всем мире, маленькая и беззащитная. За нее некому было заступиться. В голове метнулась мысль об отце, но он был далеко, в своей аптеке, затерянной на одной из улиц этого большого и шумного города, который солнце геометрически-правильно, как по линейке, расчерчивало своими лучами, проникавшими в узкие проемы между небоскребами.
Сейчас папа представился ей окруженным бесчисленными сверкающими баночками и скляночками, стоявшими на деревянных полках, занятый недоступными ее детскому уму, но оттого не менее обворожительными алхимическими опытами, которые еще больше увеличивали ее уважение к нему. Нет, папа никак не сможет прийти ей на помощь, заключила она, придется сражаться самой – с мамой и с противной Джекки, которую она сперва боготворила, а та отплатила ей ненавистью и презрением.
Хихикая, Джекки слезла с вертящегося табурета, театральным жестом уступая место ей, и Мария внезапно увидела – так невозможно близко от своих глаз! – чудовищно-громадные зубы клавиатуры. Внезапно ее сотрясли беззвучные рыдания, она попыталась вырваться из рук мамы и закричала: «Отстаньте все! Оставьте же меня в покое!» Она произносила эти слова со всей горячностью и пылом, на какие была способна, но из ее искривленного рта неслась пустота. Никто не слышал ее! Впрочем, мама, должно быть, все же догадалась о ее намерении сбежать, поскольку – бац! – последовал резкий удар по щеке, и Мария, захлебываясь слезами, увидела стремительно приближавшийся к лицу ряд черных и белых клавиш и почувствовала страшную боль...
Она проснулась и рывком села на кровати, еще не понимая, где она находится и что с ней происходит, хотя боль была настоящей. Правую икру свело судорогой, и она принялась растирать ногу широкими, массированными движениями, стараясь освободиться от остатков этого ужасного сна. Спальня была погружена в полумрак. Легкие белые шторы, неплотно задвинутые, пропускали внутрь слабые проблески света и за ними угадывался грустный осенний рассвет, несмело тревоживший непроглядную темень ночи. Она чувствовала, что ее лицо было мокро – что это? Неужели она плакала во сне? Боль в ноге постепенно проходила, и она тыльной стороной ладони дотронулась до щеки, а затем ощутила на языке знакомый соленый привкус. Как глупо, подумала она, что она плакала от этого дурацкого сна, в котором давно прошедшие события ее детства, похороненные в анналах памяти, принимали невероятные и причудливые очертания.
Мама ее, конечно, не била, хотя довольно часто кричала на нее и заставляла делать то, что ей совсем не хотелось. Но ведь это судьба многих, почти всех детей, и нечего было из-за этого устраивать трагедию. Папа, да, тот всегда оставался недоступным, вечно занятым работой или чем-то еще, бесконечно далекий, за что он просил у нее прощения перед смертью. А Джекки в общем не была такой уж противной. Скорее противной была именно она, завидовавшая старшей сестре-красавице, тогда как та Анна-Мария была прыщавой, толстой и нескладной, на которую не обращал внимания ни один мальчишка ни с их улицы, ни из соседнего итальянского квартала, по которому она проходила вместе с мамой непризнанной Марией-Антуанеттой, с бьющимся сердцем смотря на бегающих и играющих на свободе быстрых кудрявых ангелочков, которые необычайно ей нравились.
Мария спустила ноги и села на кровати, улыбаясь этим далеким, исчезнувшим образам ее детства. Ее спальня, окутанная жемчужной дымкой занимающегося утра, напомнила ей последний акт «Травиаты», и она вполне явственно ощутила себя умирающей Виолеттой Валери. В ее сознании сначала издалека, а затем все сильнее зазвучала щемящая, жалобная музыка интермеццо, сейчас особенно тоскливая и безнадежная, которая впилась ей в сердце когтями. Только теперь, оказавшись в полном одиночестве и покинутой всеми в этой «многолюдной пустыне, называемой Парижем», она смогла по-настоящему прочувствовать, понять до глубины души чудовищную боль и отчаяние этой женщины. Теперь она спела и сыграла бы эту роль совсем по-другому! Виолетта умирала не от чахотки. Болезнь была следствием одиночества и предательства – и как ей это было теперь понятно! Одиночество среди четырех стен давит, приводит в отчаяние – в конце концов оно становится невыносимым! Одиночество постоянно возвращает мыслями в прошлое, к счастливым дням, вспоминать которые в несчастье, как известно, становится «высшей мукой», поскольку кажется, что они должны были бы продлиться вечно, никогда не кончаться, но в один отнюдь не прекрасный момент – и когда ты меньше всего этого ждешь! – они внезапно зачеркнуты чьим-то коварством, изменой... и за этим наступает неизбежный конец.
«Ты актриса, и ты должна уметь передать всю гамму человеческих чувств», - говорила ей на заре творческой карьеры ее учительница Эльвира Де Идальго. Теперь Мария знала, что это такое, как знала и то, что предательство входит в сердце, как нож, который уже невозможно вытащить, не убив человека. Остаток жизни приходится жить с ним, и если в первое время рана обильно кровоточит, то потом уже несколько меньше, и сердце даже немного успокаивается и заживает, но нож по-прежнему находится внутри, и оно чувствует его холодную сталь.
Все же Виолетта была счастливее ее, подумала она в следующий момент. У нее был Альфредо, хотя и введенный в заблуждение отцом, но искренне ее любивший. Жорж Жермон тоже под конец проявил себя по отношению к Виолетте настоящим джентльменом, и, угасая в своей роскошной, но описанной за долги квартире, та до последней минуты надеялась на встречу с любимым, и ожидания ее не обманули. А ее по-настоящему никто не любил, ни один человек на свете – ни ее старый и жадный муж Титта, брак с которым вызывал кривотолки, ни очаровательный, но коварный и низкий Ари, заставивший ее потерять голову, ни тем более Пиппо, ее давний партнер по сцене, с которым она под конец завязала необременительную интрижку, чтобы только досадить Ари за его измену.
Закрыв глаза, Мария вспомнила, что когда пела Виолетту, то с особым трепетом, с особым волнением ждала именно последнюю сцену – приезд Альфредо и недолгий всплеск счастья, который иногда дарит судьба перед вечным прощанием. В общем, у ее героини была не такая уж плохая судьба, заключила она. Виолетта умерла в объятиях дорогого человека. Ей-то лично не будет дарована подобная привилегия. На протяжении жизни ее окружали отнюдь не джентльмены, и своего Альфредо она так и не встретила, так и не дождалась.
Стараясь отвлечься от этих странных и в общем-то нелепых мыслей, не ведущих ни к чему определенному, Мария встала и подошла к окну. Отдернув штору, она смотрела близорукими глазами на кроны меланхолических платанов, стараясь вообразить за ними просыпающийся к жизни Париж, тихо шумевший вдали. Она любила этот город, полный невыразимого очарования и королевского достоинства, и знала, что в это время суток робкий матовый свет скользил по элегантным бежевым особнякам, опоясанным черным кружевом балконов, и в преддверии восходящего солнца, перед которым заря поднимала свой занавес, небо на горизонте расчерчивалось широкими светлыми и голубыми полосами, предвещая наступление безоблачного дня. Кругом было тихо, только из крон каштанов все громче доносилось воробьиное чириканье, и было в окружавшем ее бледном покое, в абсолютной неподвижности ее богатого квартала нечто такое, что наполняло ее сердце тревогой и тоской – до такой степени, что оно, насмерть израненное жизнью, больше не хотело видеть опостылевшую панораму ее земного бытия.
Щурясь, Мария проследила взглядом за одиноко пролетевшей за окном чайкой, направлявшейся к Сене, и вернулась в кровать. Спать не хотелось, хотя от принятого накануне вечером снотворного голова сильно гудела и она чувствовала себя как пьяная. Врач предупредил ее о пагубных последствиях этого лекарства для организма, но она упрямо игнорировала его предостережения, хотя в последнее время по ночам ее начали посещать кошмары. Но что же было делать? Лежать ночи напролет с открытыми глазами, раздувая пепел безотрадных воспоминаний и предаваясь отчаянию? Вероятно, у нее был какой-то роковой дар – вспоминать только плохое, а может быть, плохого в ее жизни было больше, чем хорошего.
Слава, триумфы, обожание публики – все это, конечно, было... было, но прошло, поросло травой забвения. Из былых поклонников, горячих и страстных, рядом с ней не осталось никого. Она преждевременно состарилась – чего уж скрывать? – пережила пик своих триумфов и своего неотразимого шарма, стала больной, раздражительной, полуслепой и никому не нужной, кроме разве ее изменчивой подруги и аккомпаниаторши Вассы, да и та, кто знает, по каким причинам, еще возится с ней...
Нет уж, лучше ни о чем не думать, не вспоминать, не ждать и ни на что не надеяться, поскольку, несмотря на свои громкие победы, она оказалась легче дыхания и только ложью, положенной на весы Создателя. Не нужно понапрасну ломать голову над неразрешимой дилеммой, почему она ждала от жизни одного, а судьба ей уготовала совсем другое, и, откровенно признаться, прямо противоположное ее первоначальным намерениям. От этого можно было окончательно сойти с ума. Гораздо лучше - для нее! - жить в беспамятстве. Дожить как-нибудь эти последние месяцы, если не недели и дни, которые ей еще остались на земле, а затем тихо и незаметно уйти в небытие, которое, наверное, будет таким же беспросветным мраком или похожим на ее путанные, рваные, бессвязные сны, заменившие ей реальность.
В первые часы действия снотворного она падала в оглушающую пустоту, впадала в полную прострацию, которые были ей совершенно необходимы, чтобы избавиться от мыслей, сверливших в ее воспаленном мозгу, поэтому колебания Марии продлились недолго – она вытащила из стоящей на ночном столике баночки таблетку и решительным жестом отправила ее в рот, запив оставшейся с вечера в стакане водой, а затем легла на спину, вытянулась и, блаженно закрыв глаза, ожидала наступления желанной минуты, когда свет в комнате начнет опасно меркнуть и всю ее опутают пугающе-сладостные щупальца подкрадывающегося неизвестного.

Мама была ее наваждением. В последнее время она часто являлась ей в снах, гораздо чаще, чем даже ее «ветреный любовник» Ари, отнюдь не ставший «верным другом», которого Мария любила до самозабвения, не говоря уже о порядком поднадоевшем муже Титта, внезапно начавшем беспокоить ее и бомбардировать просьбами вернуться к нему после разрыва с Ари. Она ненавидела эти беспокойные, тревожные, лихорадочные сны, превращавшиеся в настоящий кошмар перед самым пробуждением, в которых мама неотступно преследовала ее и от ее навязчивого присутствия было невозможно укрыться. Она то заставляла ее учиться музыке и петь, то ругала за недостойное поведение, поскольку и в действительности Мария с самого начала вела себя совсем не так, как того хотелось бы маме. Все это были отголоски многочисленных скандалов, размолвок и ссор, которые в прошлом сотрясали их семью и за годы прочно утвердились в ее подсознании.
Впрочем, мама не всегда снилась ей рассерженной и грозной. Иногда, окутанная розоватым флером грезы, она казалась вполне счастливой, безмятежной и даже необыкновенно красивой, какой, наверное, была в ее далеком детстве. Один раз Марии приснилось, что мама взяла ее на руки, чего на самом деле почти не случалось, поскольку она была крупным, толстеньким и довольно тяжелым ребенком, и ей до боли не хватало теплоты и мягкости материнской груди, ее сердечного объятия. Проснувшись, она долго плакала, сидя в постели, так и не зная, было ли это смутным воспоминанием о реальном факте ее биографии или только бессознательной материализацией тщетных ожиданий, мечтой о бескорыстной материнской любви, которой она была лишена.
Почему мама не была с ней нежна, а напротив, постоянно выказывала по отношению к ней несправедливость и жестокость, часто спрашивала себя Мария. Почему, будучи ей беременной, носила траур по рано умершему сыну? Зачем, наконец, мама рассказала ей о том, что страстно хотела мальчика взамен оставившему их трехлетнему Вассилиосу и отказывалась смотреть на нее в первые дни ее появления на свет? Теперь Марии было абсолютно ясно, что именно мама была виновницей всех ее последующих несчастий. Может быть, когда-то давно мама и любила ее, но, без сомнения, ровно до того дня, когда она в первый раз открыла рот, чтобы запеть. Когда это было? Она и сама не знала – она пела, сколько себя помнила, а значит, она почти не насладилась тем моментом, когда мама смотрела на нее просто как на ребенка. Мама была слишком деловитой, слишком «бизнес-леди», чтобы предаваться ненужным сантиментам. Она должна была всеми командовать, руководить, ведь она прибыла в Америку из Греции, чтобы прославиться и разбогатеть, и все члены семьи были мобилизованы ради этой высокой цели. Бедному папе приходилось труднее всех – к нему предъявлялись самые немыслимые и абсурдные претензии, и нечего было удивляться, что в конце концов ему все надоело. Он находил убежище в своей аптеке, ставшей его неприступным замком, тогда как мама воевала с ней, угрюмой и неуклюжей, и с надеждой смотрела на хорошенькую мордочку Джекки, для которой в будущем надеялась найти мужа-принца.
У мамы были потрясающие запросы. Она считала свой брак с папой мезальянсом – выйти замуж за простого аптекаря, когда ее ожидал по крайней мере греческий король или президент Соединенных Штатов! Ей хотелось блистать на балах, быть в центре внимания, дружить с сильными мира сего. Она возлагала большие надежды на Джекки с ее красотой и изяществом – в нее непременно должен был влюбиться какой-нибудь миллионер! Мария же вызывала у нее опасения – что можно было ожидать от этого гадкого утенка, неповоротливого, грызущего ногти и злобно огрызающегося на замечания матери? «Какое терпение нужно с этой девочкой!» - Мария не раз слышала эти слова, произносимые мамой. Она жаловалась на нее отцу, своим подругам, ее крестному и другу их семьи, дяде Леонидасу, и даже Джекки, которая, мерзавка, изображала из себя взрослую и понимающе кивала головой. Прошло много лет, прежде чем Мария поняла, что тот, кто не был любим своей матерью и своей семьей, до конца своих дней обречен. Она не получила в жизни любви, поскольку не привыкла к ней с детства и не сумела понять и оценить это великое чувство. Сначала она приняла за любовь свое желание устроиться за счет Титта, бывшего первым мужчиной, который обратил на нее внимание вскоре после того, как она ступила на землю Италии с весьма «скромным» желанием в короткий срок прославиться и разбогатеть, хотя это было скорее неосознанным стремлением найти опору, дружеское плечо и наконец-то избавиться от пагубного влияния мамы. Годы спустя она приняла за любовь физическое влечение к Ари и головокружительную возможность наслаждаться с ним благами жизни, которые давали его миллионы и которых она искренне считала себя достойной после многих лет каторжного труда.
Теперь она понимала, что ничего из этого не имело отношения к любви. Но откуда она могла об этом знать? Ее не любили – и она не научилась любить. Больше того – она не смогла разобраться в собственных чувствах. В тот день, когда она раскрыла рот и запела, на ее наивном стремлении к счастью можно было поставить крест, а ее жизнь пометилась роковым знаком. Она думала, что петь – это легко и радостно. Она слушала постоянно включенное в их доме радио и беззаботно повторяла за певцами понравившиеся ей мелодии. Она пела беспечно, как божия птичка, и только в те мгновения, когда никто ее не видел, была по-настоящему счастлива. Откуда бы она узнала, что за пение можно получать деньги, если бы мама не решила превратить ее талант в доход? У мамы был прямо-таки дар, как у царя Мидаса, превращать в золото все, что встречалось на ее пути, и самым ужасным было то, что сама она с годами к этому привыкла и нашла продолжение безумным маминым притязаниям в исключительной, вошедшей в легенду жадности своего мужа, ставшего ее импресарио, вместе с которым выставила себя на всеобщее посмешище как парочка непревзойденных скряг.
Она часто видела – в снах – далекое небо над Бруклиным ее детства, который был шумным кварталом, где люди все время куда-то спешили и никто не обращал ни на кого никакого внимания. Гораздо интереснее был располагавшийся в квартале Куинс «греческий уголок» Астория, облаченный в бело-голубые тона героической Эллады, щедро облитый солнцем и обволакиваемый громким гортанным говором и острыми запахами специй. Мария смутно помнила, как она, совсем маленькая, заходила, держа за руку маму, в эти просторные благоухающие пряностями гастрономические храмы, оглушавшие ее разнообразием запахов и цвета, где на прилавках лежали горы синеющих баклажанов, алых помидоров, красного, желтого и зеленого перца и светлых и темных оливок, а главное, разные виды йогурта и островатый, терпкий, любимый всей их семьей сыр «фета».
Однако больше всего ее привлекала кондитерская с выставленными за стеклом аппетитными сладостями, хотя и здесь мама должна была испортить ей настроение своим несносным характером, поскольку едва молодой симпатичный продавец с копной иссиня-черных волос и орлиным носом, спускавшимся в пушистые усы, протягивал ей маленький кусочек рахат-лукума, от которого у нее уже заранее текли слюнки, как мама категорическим жестом перехватывала его руку: «Нет-нет, спасибо, ей нельзя, она и так слишком толстая, а если будет есть сладости, кто тогда возьмет ее замуж?»
Все выглядело как безобидная шутка. Мама говорила оживленным голосом, игриво улыбаясь молодому продавцу, но Мария явственно ощущала на своем лице звук невидимой пощечины. О Джекки мама ничего подобного никогда бы не сказала. Джекки была ее любимицей. Лицо Марии начинало хмуриться и становилось еще более некрасивым. И хотя продавец сладостей уверял, что готов жениться на ней хоть сейчас и кормить ее с утра до вечера рахат-лукумом, она чувствовала приближение слез от того, что нелюбовь матери была выражена настолько откровенно. Никто из ее семьи – ни мать, ни отец, ни сестра, а позже ни муж, ни Ари – не дал ей той теплоты и спокойствия, того бесценного чувства защищенности, которые она безрезультатно искала в жизни.
Она вновь ощутила себя перенесенной чьей-то невидимой рукой в далекую – во времени и пространстве – их квартиру в Нью-Йорке и поставленной перед большим зеркалом, встроенным в старый платяной шкаф, из которого на нее смотрело собственное отталкивающее отражение. Все, абсолютно все в ней было карикатурным, слишком большим и уродливым – нос, рот, глаза, шея, плечи и грудь, но в особенности руки и слонообразные ноги, казавшиеся опухшими, которые доставили ей самое большое количество неприятностей. С нескрываемым изумлением она созерцала собственную персону, в образе которой не могла найти ни единого проблеска надежды, маленького лучика, который бы вывел ее к счастью, и в какой-то момент отчаяние захлестнуло ее настолько сильно, что она закричала... и проснулась, захлебываясь от крика и слез.
Мария открыла глаза, но еще несколько секунд не могла вернуться в реальность, пока ее туманный, блуждающий взгляд не остановился на испуганном лице ее горничной Бруны. Странное напряжение во всем теле постепенно ослабевало, и она ощутила усталость, беспомощно утопая в мягком матрасе. Голова гудела и была чудовищно тяжелой, провоцируя легкие спазмы тошноты.
«Который час, Бруна?» - спросила она и поразилась тому, насколько слабо и болезненно звучал ее голос.
«Два часа дня», - ответила Бруна, ставя на ночной столик баночку с таблетками, которую до этого держала в руках.
Мария попросила открыть шторы, одновременно думая о том, что ее горничная, наверное, пересчитывала таблетки снотворного, опасаясь, что она принимает их горстями, чтобы свести счеты с жизнью. От этой мысли ей сделалось смешно, и утро уже не показалось ей таким же унылым и тоскливым, как все предыдущие. Между тем Бруна раздвинула шторы, и Мария увидела в широком квадрате окна привычное серо-голубое небо с торопливо бегущими по нему облачками. Все же общее освещение было скорее светлым, чем осенне-пасмурным, и это успокоило ее расстроенные нервы, как и отдаленный гул Парижа, казавшийся размеренным дыханием этого города. Странно было подумать, что за окнами ее квартиры сотни тысяч людей работали в разного рода офисах, покупали и продавали движимость или недвижимость, заключали миллионные сделки, чем она недолго интересовалась во времена ее безумного романа с Ари. В театрах начинался новый сезон, и ее коллеги по оперной сцене разучивали новые партии или отправлялись на гастроли, тогда как она, в 53 года, была уже конченым человеком, охваченным настолько сильной депрессией, которая не позволяла ей буквально ничего. Она не только не могла найти себе занятие в течение дня и в последнее время перестала выходить на улицу, но даже любое умственное или волевое напряжение стало для нее настолько мучительным, что ее единственным желанием, как у бальзаковского Рафаэля де Валантена, было не желать абсолютно ничего.
Обхватив руками колени, Мария села на кровати, испытывая неприятное ощущение, как будто потолок кружился и покачивался у нее над головой. Ее спальня определенно напоминала последний акт «Травиаты», усмехнулась она. В прошлом она была и веселой Розиной, и хрупкой Лючией, и героической, жертвенной Нормой, и яростной Медеей, проклявшей погубившего ее человека и убившей его и своих детей, что почти с математической точностью осуществилось в ее судьбе. Она была еще многим другим, единая под множеством имен, как называли ее современники, а теперь осталась только Виолеттой, обреченной на скорую смерть, беззащитной, угасающей... «Боже мой, - с ужасом подумала она, - неужели это и вправду конец и выздоровления от моей болезни нет?»
Вернулась Бруна с подносом, на котором был сервирован завтрак, и по комнате разнесся обворожительный аромат кофе. Мария по-детски любила этот момент и была благодарна Бруне за ее преданность и заботу, которые сейчас, в ее безнадежном состоянии, ей были как никогда нужны. Несмотря на головную боль и легкое головокружение, к ней вернулось хорошее настроение, и она с улыбкой спросила: «Что ты искала на моем столике?»
Бруна спокойно поставила поднос на постель и помогла Марии устроиться поудобнее, подложив под спину подушки.
«Вы превысили дозу снотворного, - после короткой паузы ответила она, подавая ей капучино и круассан. – «Мандракс» - очень сильное средство».
«Я проснулась на заре и не могла заснуть», - вяло сказала Мария, отпивая горячий капучино. Она знала этот разговор наизусть – сейчас Бруна начнет уговаривать ее быть осторожнее и не принимать слишком много лекарств. Все это она уже слышала тысячу раз от разных людей, ни один из которых, однако, не понял, что транквилизаторы стали для нее жизненно необходимыми, позволяя забываться, отключаться от ее безрадостного, ставшего бессмысленным существования и уноситься в иную реальность, хотя в последнее время перед ней все чаще начали появляться устрашающие сцены ее детства, бывшие не лучшей частью воспоминаний.
«Да, действительно, надо бы уменьшить дозу, чтобы больше не видеть во сне ни маму, ни Джекки», - подумала Мария, и после завтрака, пришедшегося на обеденное время, она встала, накинула поверх пижамы шелковый халат и, скрестив руки и сжав длинными пальцами локти, отправилась бродить по комнатам, думая о том, как убить время до вечера. Дойдя до гостиной, она почувствовала, что утомилась. Голова еще немного кружилась, а дыхание было коротким и учащенным. Она уселась на диван, где ее настигла вездесущая Бруна, чтобы закапать ей капли в глаза, необходимые при глаукоме.
«Где Васса?» - поинтересовалась Мария.
«Отправилась в банк улаживать какие-то дела», - в голосе Бруны почувствовались напряженные нотки. Мария знала, что горничная недолюбливала ее подругу, но старалась не обращать внимания на молчаливую войну между двумя женщинами, в последние годы происходившую под ее крышей.
«Сегодня утром звонил синьор Дзеффирелли, хотел поговорить с вами», - после короткой паузы сказала Бруна, хотя была неоднократно предупреждена своей хозяйкой отвечать всем, кто ее искал по работе, что она занята.
«Франко... - усмехнулась Мария, – наверное, задумал очередную авантюру и хочет втащить в нее меня. Завидую его характеру».
«Синьор Дзеффирелли ваш искренний друг, - робко возразила Бруна. – Он хочет вернуть вас к жизни».
«О, Бруна, перестань! – нетерпеливо перебила ее Мария. – Ты меня видишь каждый день, и неужели ты еще не поняла, что для меня все кончено и никто не способен вернуть меня к жизни?»
«Вы сами себя губите, - тихо, но настойчиво сказала Бруна. – То, что вы делаете, это преступление перед самой собой, а мы становимся вашими сообщниками. Вы принимаете лекарства, которые врач вам давно запретил, да еще в лошадиных дозах. Вы никогда не интересовались, каким образом ваша подруга достает их для вас? И те ли таблетки находятся под этой упаковкой?»
«Довольно, Бруна, - сухо ответила Мария. – Мне не хочется ссориться с тобой, но ты не права. Васса все делает по моей просьбе».
«Хотела бы я быть в этом уверенной», - пробормотала Бруна, но было видно, что ее пыл постепенно ослабевал. Она уже тысячу раз говорила на эту тему со своей хозяйкой, не достигнув никакого результата, и ей и впрямь начало казаться, что та задалась целью всеми возможными способами в короткий срок разрушить собственную жизнь.
От этого разговора Мария немного разволновалась и, встав с дивана, подошла к окну, стараясь рассмотреть сквозь покрытые желтой листвой ветви платанов широкую авеню Мандель, которую торопливо пересекали прохожие. Когда-то этот уголок Парижа между фонтанами Трокадеро и Булонским лесом очаровал ее, и она поселилась здесь не в последнюю очередь по той причине, что неподалеку находилось парижское убежище Ари. Она надеялась, что эта просторная, светлая, со множеством комнат квартира в конце концов станет их общим пристанищем, но этого не произошло – Ари коварно предал ее, женившись на вдове американского президента, второй черной Джекки ее жизни, и воспоминание об этом и о тщетности ее ожиданий вновь больно ударило Марию по сердцу, захлестнув петлей отчаяния.
Одна из последних фотографий Марии Каллас, 1977 г. Слабым голосом, едва сдерживая слезы, она попросила Бруну накапать ей успокоительных капель и принести альбомы, которые любила перелистывать, а затем вновь вернулась на диван. Удрученно она думала о том, что стала абсолютно безвольной, целиком и полностью зависимой от лекарств, которые ненадолго облегчали ее душевные корчи и ослабляли боль, сжиравшую ее изнутри. В то же время было бесполезно убеждать ее, пытаться объяснить ей ее ошибки – Мария оставалась глуха к доводам рассудка и жила и двигалась как бездушный автомат, ничего не желая менять в своей жизни. Только многочисленные альбомы с фотографиями могли ненадолго отвлечь ее от мрачных мыслей, и Мария пересматривала их по тысячу раз, с утра до вечера, день за днем, время от времени отводя остекленевший взгляд от дорогих ее сердцу образов и уносясь далеко в своих мечтах... Театральные костюмы, парики, грим и бутафорские принадлежности составляли целую эпоху в ее судьбе. Только на сцене, только в музыке она по-настоящему жила. Все вокруг было фальшивым, но она была подлинной, поскольку у нее был дар, ее голос – чудесный, чарующий голос, который умел подчинять себе публику. Впоследствии ее предали все – поклонники, родственники, коллеги и друзья, и с этим она еще могла смириться, но вот то, что Он ее покинул, навсегда вылетев из ее горла, причиняло ей нестерпимую боль. Пожалуй, это была самая горькая утрата в ее жизни – равнозначная потере себя самой, ибо голос принадлежал ей изначально и наполнял ее силой и гордостью, даря безграничную власть над людьми...
Когда она запела в первый раз, спросила себя Мария. Странно, но она совсем этого не помнила. Ей казалось, что она пела всегда – ее голос прорезался от отчаяния. Ведь должно же у нее было быть хоть что-то, если красота, обаяние, здоровье, любовь родителей и хороший характер достались, по велению судьбы, другим. Ей выпал талант, и тогда она еще не знала и представить себе не могла, насколько это тяжелая ноша. Она запела, поскольку ее душа разрывалась на части от боли и потому что все вокруг пели. Ее окружала неслышная остальным, но вполне явственная для нее музыка греческого языка, напевные крики продавцов греческого и итальянского кварталов. Во время застолий, на которых у них собирались в основном греческие знакомые ее родителей, эмигранты, как и они, под конец хозяева и гости, обнявшись, пели надрывно-трагические песни далекой родины, и кто-то непременно смахивал с щеки слезу. Пение могло вызвать слезы – это было ее первым детским открытием, и она сама старалась петь прочувствованно, но для того, чтобы петь в полный голос, она должна была прятаться в потаенные уголки двора или забираться на крышу, где далекое небо Нью-Йорка становилось к ней чуточку ближе, и она могла выпускать на свободу прекрасную радужную птицу, которая до поры до времени таилась внутри нее.
Однако и здесь ее ждало разочарование, поскольку мама, ее злой гений, каким-то образом раскрыла ее тайную страсть – возможно, она шпионила за ней? – и, верная себе, решила превратить то высокое и чистое, что зарождалось в душе ее дочери, в банальное извлечение дохода. С того момента началось ее хождение по мукам. «Анна-Мария, спой для нас!» - громко требовала мама в разгар воскресного застолья, а затем, обращаясь к друзьям и в особенности к ее крестному отцу, дяде Леонидасу, у которого не раз приходилось занимать деньги, добавляла: «Девочка прекрасно поет, у нее необычайно красивый и сильный голос. Думаю, в будущем из нее выйдет певица. Она будет выступать в лучших театрах мира и обеспечит нам с Георгом безбедную старость, раз дела в его аптеке идут не слишком хорошо».
Мама улыбалась, жеманилась и даже как будто говорила все это в шутку, но Мария в тот момент ненавидела ее с удвоенной силой – за себя и за отца, лицо которого менялось в мгновение ока.
«Спой, Анна-Мария, спой нам, девочка!» - слышала она отдаленный гул голосов, сливавшийся в ее ушах в сплошную какофонию звуков. Ее выталкивали на середину комнаты. Она не знала, как встать, как повернуться. Руки и ноги не слушались ее. В тот момент она казалась себе настолько толстой, неуклюжей и безобразной, что единственным спасением от накрывавшей ее волны стыда оставалось бегство. Она стремглав выбегала из ярко освещенной гостиной в темноту коридора, затем на лестницу – прочь, прочь отсюда! Как она ненавидела этот дом и маму, и Джекки, и даже отца за его трусливое молчание. Она бы ушла отсюда на край света босиком, в холод и в дождь, но только чтобы больше не видеть эти лица, вызывавшие в ней отвращение и пугающие порывы глухого насильственного гнева.
В воскресенье на улицах было пустынно, многие лавочки и магазинчики были закрыты, и она, убежав подальше от дома, долго без цели бродила по соседним кварталам, ища уединения, а затем устало опускалась на первую попавшуюся скамейку, не желая ничьего участия. Слезы давно высохли на ее глазах, но в груди застыли холодная ярость и злость. «Да, она станет певицей», - злорадно думала она, давая волю своему воображению. А почему бы и нет, если ей нравится петь? Она будет выступать в лучших театрах мира, разбогатеет, станет известной, но этим трусам она не даст ни гроша. Она не пустит их на порог собственного дома и никогда не простит им того, что именно тогда, когда она больше всего нуждалась в понимании и любви, никто из ее родных не дал ей их.
Самым удивительным в ее судьбе было то, что впоследствии все так и произошло. Губительность ее страстей обернулась последовательным крушением надежд. Борьба света и тьмы закончилась в ее душе победой последней. Ее наивные детские мечты осуществились самым невероятным образом, и была в ее жизни сначала жестокая борьба, поражения, неприятие публики, а затем нежданный оглушительный успех, немыслимые триумфы, принесшие ей поклонников и богатство, которым она действительно не поделилась с родными, и, возможно, за это ее теперь настигла кара – одиночество и забвение, обернувшиеся медленным угасанием в ее опустевшей квартире, где с ней остались лишь воспоминания, которые осаждали ее по ночам...

На следующее утро Мария проснулась в несколько ином, можно даже сказать, более приподнятом настроении, чем то, которое отличало ее в последние дни. Возможно, оттого что накануне она приняла только половинную дозу снотворного и этой ночью ей наконец-то не снилась мама, что само по себе было облегчением. Вначале она увидела себя на сцене в роли Имоджене в «Пирате» Беллини, одной из ее любимых опер, хотя ее героиня и вся сценография во сне принимали почти апокалиптические очертания. Подойдя к рампе, за которой пугающе чернела огромная пасть зрительного зала, она, содрогаясь от грома и ослепленная вспышками молний, оплакивала погибшего любимого и проклинала ревнивого супруга, рвала и метала, и ее голос звучал, как в старые добрые времена, на редкость сильно и чисто, без разрывов и трещин, провоцируя в ней счастливое неверие. Она вновь ощутила то волнующее состояние, когда могла делать с ним все, что хотела, ей было подвластно все, и во сне она легко переходила из одной октавы в другую, перелетала с ноты на ноту, головокружительно взмывая вверх, а затем спускаясь к мрачным басам, зная, что за этими сверкающими акробатическими каскадами непременно последуют взрыв аплодисментов и полное неистовство зала.
Однако аплодисментов она так и не дождалась. В один момент, как бывает в сказках или в снах, сценарий поменялся и она оказалась на шикарной яхте Ари, знакомой ей до мелочей. Раскинувшись на кровати, как одалиска, ожидающая появления своего повелителя, она с бьющимся сердцем прислушивалась к звукам, доносившимся снаружи, и сгорала от желания увидеть человека, сломавшего ей жизнь. Она чувствовала себя целомудренной, смиренной и покладистой в любви, какой была до их встречи, то есть до того момента, пока этот старый негодяй не развратил ее светской жизнью и своей разлагающей роскошью, заставив пожертвовать ради них искусством и музыкой – самым дорогим, что у нее было. Дверь открылась – и он вошел, до странности обаятельный и молодой, намного моложе того Ари, которого она помнила и которого встретила в тот далекий и роковой день, когда ей представили его на балу в Венеции. Мягкой, пружинистой походкой, как похотливый кот, обхаживающий свою жертву, он приближался к ней, ослепительно, по-волчьи, улыбаясь всеми своими тридцатью тремя белейшими зубами, и его темные глаза хищно сверкали из-под толстых очков в роговой оправе.
Мария смотрела на него, и безграничная – когда-то! – любовь и обожание постепенно уступали место отвращению и даже ненависти по отношению к этому человеку, настолько уверенному в себе, что он не допускал мысли об отказе. Все же, как было и в действительности, ее воля в его присутствии была скована и всецело подчинена ему. Она хотела бежать, но не могла пошевелиться, а между тем Ари приблизился к кровати и осторожно, не делая резких движений, чтобы не напугать ее, возлег рядом с ней. Его рука легла ей на грудь и затем неслышно соскользнула к животу. Марии хотелось оттолкнуть его, сказать своему бывшему любовнику, чтобы он убирался прочь, что она больше не нуждается в нем и в какой-то момент ей даже захотелось утопить его в море, но слова застряли у нее в горле и всю ее сковывал непонятный парализующий страх перед этим получеловеком-полуживотным, который больше не принадлежал к миру живых существ. Она чувствовала себя совершенно беспомощной, безраздельно отданной во власть злых сил, поскольку сейчас Ари, безо всякого сомнения, олицетворял собой выходца ада. Тем временем его рука с прежним бесстыдством ощупывала ее тело, лаская груди и провоцируя в ней дрожь и сердцебиение, затем он наклонился и жадно, как вампир, впился ей в левый сосок, от чего она громко закричала и наконец-то попробовала оторвать его от себя... Она открыла глаза и глубоко вздохнула, ощутив облегчение от мысли, что это был только сон. Еще секунду назад, находясь по ту сторону реальности, она чувствовала страх и возбуждение, которые при пробуждении сменились резкой болью в левой груди, пронзавшей ее до лопатки, и она поняла, что это было сердце. «Плохо, когда мертвецы целуют во сне», - мимоходом подумала она, меняя положение в надежде, что это сможет ей помочь.
Она немного полежала на спине, стараясь глубоко дышать, и минут пятнадцать спустя ей действительно стало легче. Почувствовав, что силы возвращаются к ней, она встала и отправилась в ванную комнату, где у нее, однако, сильно закружилась голова и она вынуждена была позвать Бруну. Прибежала испуганная горничная, вместе они добрались до кровати, и Мария, рухнув в нее, категорически запретила вызывать врача. «У меня, наверное, упало давление, это случалось уже много раз, ты же знаешь, - устало сказала она. – Принеси мне лучше крепкого кофе и круассанов. Это мое самое лучшее лекарство».
Давление у нее и впрямь оказалось очень низким – пока Бруна готовила завтрак на кухне, с ней возился Ферруччо, ее шофер и одновременно фельдшер, а главное, незаменимый партнер по карточным играм, которыми она вначале пыталась скоротать бессонные ночи. Смерив ей давление и устроив поудобнее на подушках, он раздвинул шторы, впуская внутрь радостную лазурь погожего сентябрьского утра, а затем, усевшись рядом, держал ее за руку, пока не появилась Бруна с подносом, на котором был сервирован завтрак и лежали свежие газеты.
Мария с наслаждением набросилась на кофе и с удовольствием поела, вызвав довольную улыбку на озабоченном лице своей горничной. Чтобы успокоить ее, она сказала, что чувствует себя лучше, и попросила оставить газеты, которые намеревалась просмотреть позже. Пока же она вновь блаженно растянулась на кровати, впервые за долгое время испытывая удовлетворение, а не сожаление по поводу того, что больше ей не надо было никуда спешить.
Сердце еще немного побаливало, и, оставшись одна, Мария, хотя и не очень уверенная в правильности того, что делает, накапала успокоительных капель в стакан и выпила их в надежде, что это ей поможет. Она закрыла глаза, ожидая, пока окончательно уляжется боль, и вспомнила свой сон. Она думала о том, что несмотря на мерзкое присутствие Ари, доставившего ей столько страданий, как все-таки было чудесно вновь почувствовать себя молодой, полной сил и желаний, а главное – в его первой части – обладательницей того изумительного голоса, который когда-то завораживал весь мир. Это было ее сокровище – то самое, скрытое в поле, которое она нашла и от радости продала все, что имела, только чтобы безраздельно им владеть. И все же профаны от искусства, прикрывавшиеся громкими именами музыкальных критиков, когда-то упрекали ее в резкости и металличности звука, да и Ари в последние годы их неудачного романа, когда их отношения заметно испортились, пренебрежительно называл ее голос «свистком». Он вообще был не слишком высокого мнения о ней и о ее умственных способностях, считая ее – впрочем, совершенно справедливо! – неспособной устраивать собственные дела и разбираться в людях. Она дала ему слишком много поводов для того, чтобы начать себя презирать. Вела себя глупо, непростительно глупо – и все потому, что была без памяти влюблена. Только теперь, утратив все и оставшись одна, она поняла, что было абсурдно ломать свою жизнь, а главное, жертвовать своей карьерой, искусством, самым дорогим для нее, для такого отъявленного сукиного сына, как Ари, который коварно завлек ее в свои сети обещаниями воздушных замков и вечной любви, а затем выбросил, как ненужную вещь, нанеся ей смертельный удар ножом в спину своей громкой женитьбой на Жаклин Кеннеди. Дура, какая же она была дура, если все ему прощала и постоянно ждала его, закрывала глаза на его измены и таскалась за ним по ночным клубам и казино, тогда как ее призвание было – петь, петь, жить музыкой и делиться этой радостью с другими... Как жалко, что она поняла это слишком поздно. Они с Ари не были созданы друг для друга, он оказался не на ее высоте, поскольку в отличие от него она была созданием, отмеченным судьбой, но сама она осознала это только тогда, когда изменить что-либо было уже поздно и впереди ее не ожидало ничего, кроме мрака вечной ночи, думала она, засыпая, покачиваясь на невидимых воздушных волнах и в то же время чувствуя, что боль прошла и по всему ее телу разливается приятная истома...
Вначале она погрузилась в долгий, протяжный и крепкий сон, который сковал ее члены и окутал странным ледяным оцепенением ее инстинкты, чувства и желания. Затем она внезапно ощутила нечто, похожее на освобождение, и в следующую минуту увидела себя, сидящей в кресле у кровати. Самым поразительным в этом сне было то, что одновременно она видела себя, лежащую на кровати – выступающее из-под одеяла плечо в шелковой пижаме и вытянутую вдоль тела худую руку с длинными красивыми пальцами. Голова была слегка повернута к противоположной стене, но ей был виден резко очерченный абрис лица и рассыпанные на подушке каштановые волосы, белые у самых корней. Она отчетливо видела обстановку своей спальни, до мельчайших деталей, но такое случалось с ней и прежде – в ее подсознании на редкость подробно запечатлелись ее квартиры в Нью-Йорке, Афинах, Вероне и Милане, а также вилла в Сирмионе и плавучий дворец Ари, на котором она провела немало часов. В снах довольно часто перед ее мысленным взором проходили забытые образы детства и юности, далекого, давно прошедшего времени, похороненного в тайниках памяти. Однако странным образом ей никогда не снилась эта парижская квартира, ставшая ее последним пристанищем, поскольку ее мысли, патологически привязанные к прошлому, непроизвольно отвергали настоящее, которое не могло предложить ей ничего отрадного, и в снах, в последнее время ставших ее подлинной жизнью, ему не находилось места.
Мария с удивлением осматривалась по сторонам, непроизвольно задержав взгляд на той рано постаревшей женщине, которая лежала перед ней и к которой она испытывала смутное сострадание за ее глупо и сумбурно прожитую жизнь. Она хорошо знала ее лицо, каждое утро отражавшееся перед ней в зеркале ванной комнаты – в последнее время с морщинками, припухшими веками и мешками под глазами, с тяжелыми складками у большого носа и рта... тогда как она, сидящая в кресле, была молодой и ошеломительно красивой. Она не могла видеть себя в зеркале, поскольку оно было далеко, но каким-то образом она все же себя видела и... была поражена. На ней был длинный ниспадающий хитон, в котором она выступала в «Весталке» Спонтини, пронизанный солнечными лучами и драпировавший ее фигуру наподобие античной статуи. Черты лица, в действительности крупные и резкие, доставившие ей немало неприятных минут перед зеркалом, неожиданно сгладились. Ей всегда хотелось иметь такое же милое и аккуратное личико, какое было у Грейс Келли, и вот ее желание сбылось. Темные миндалевидные глаза – лучшее, что в ней было! – горели, как два больших светящихся агата, и теперь видели на редкость хорошо, что было самым невероятным. Кожа оливкового цвета стала мягкой и шелковистой, исчезли морщины, и волосы, черные, как смоль, какие у нее были прежде, густыми волнами спадали по плечам. Она могла бы сказать о себе, что стала красивой, как в молодости, но вовремя спохватилась, вспомнив о том, что в молодости отнюдь не была красавицей. Даже больше – такой красивой, как сейчас, она никогда не была, и детская радость, охватившая ее от этой мысли, заставила ее почувствовать стоящей на пороге грандиозных перемен...
«Какой странный сон», - невольно подумала она, испытывая сожаление от того, что рано или поздно он закончится и она вернется к своему безрадостному состоянию. Однако она не просыпалась. Напротив, до ее ушей донеслось неопределенное шевеление у нее за спиной, и, повернув голову, Мария с другой стороны окна спальни увидела... Ангела. Это был самый настоящий Ангел, как будто вышедший из «Благовещения» Боттичелли, в алой, отороченной золотом тунике, с огромными изумрудно-золотыми крыльями за спиной, с блистающим нимбом над узким и бледным лицом с точеными чертами, которое обрамляли струившиеся по плечам светло-каштановые кудри. В немом испуге, прищурив глаза, боясь ослепнуть от его нестерпимого божественного сияния, напоминавшее дробящееся на льду солнце, Мария созерцала небесного посланца, который в свою очередь счастливо и безмятежно улыбался ей. На минуту ей показалось, что шумный, огромный, деловой, но бесконечно далекий от нее Париж уступил место за окном фантастическому пейзажу, где в бледно-зеленом небе вырисовывалось высокое дерево, а за ним – башни средневекового замка и мост с аркадой, перекинутый через зеленоватую речку с покоящимися на тихих волнах сказочными кораблями, которые ожидали ее, чтобы увезти в неведомое путешествие. Ощущение было точь-в-точь, как будто она оказалась внутри картины Боттичелли, только вместо евангельской лилии Ангел держал в руках букет белых роз.
Легко и неслышно пройдя сквозь оконное стекло, он приблизился к ней и, наклонившись, положил розы ей на колени.
«Добро пожаловать, Мария, в наш горний светлый мир», - сказал он мелодичным, хорошо поставленным оперным голосом, в котором ей послышался тенор.
Светоносный посланник был очарователен, но все же он немало смущал ее, поскольку, если верить его словам, то она уже умерла и находилась в мире теней.
«Когда же я наконец проснусь?» - с тоской подумала она.
«Никогда, милая Мария, - мягко ответил Ангел, прочитав ее мысли, которые были для него абсолютно прозрачны. - Ты не проснешься больше никогда. Ты уснула навсегда. У тебя остановилось сердце, и ты никогда больше не вернешься в то тело, которое лежит на кровати».
Ошеломленная Мария осторожно скосила глаза в сторону, стараясь получше рассмотреть ту порядком потрепанную жизнью женщину, которая лежала неподалеку от нее, и в первый момент ощутила самый настоящий ужас, который почти тотчас же перешел в неверие, что все это происходит с ней на самом деле. Она взглянула на свои руки и ноги, на новые, совершенные по форме, сравнив с теми, которые остались на кровати, и стремительно поднялась с кресла, неловким движением сбросив розы на пол. Она подбежала к зеркалу трельяжа и похолодела... не увидев в нем ничего.
Она почувствовала, что готова потерять сознание, и беспомощно и отчаянно взглянула на Ангела, ожидая объяснений. Неужели это правда – и ее в самом деле нет? Она не существует? Осталось бездыханное тело на кровати, к которому она больше не имеет никакого отношения? Но тогда почему она чувствует себя такой молодой и красивой, полной жизненных сил, желания дерзать, покорять недоступные вершины, как это было на заре ее молодости... хотя больше не оставляет отражения в зеркале? Ангел, по-видимому, привыкший к подобным сценам за годы своего небесного служения, легонько обнял ее за плечи, отвел от зеркала, по опыту зная, что это производит самое сильное впечатление, и усадил в кресло на лежащий на нем пеньюар, а сам уселся у ее ног на ковре с разбросанными повсюду розами.
«Моя дорогая девочка, позволь спросить тебя, из-за чего ты так разнервничалась? – спросил он, разговаривая с ней спокойно, не повышая голоса, как врач с пациенткой. – В последнее время твоя жизнь тебя не удовлетворяла. Чего скрывать, ты желала смерти. Так почему же, когда она пришла – факт сам по себе естественный! – ты расстроилась и запаниковала? Ведь жизнь – это всего лишь мгновение, одно дуновение, которое обречено угаснуть! Будем говорить откровенно, ты пережила пик своей славы. На сцене ты больше выступать не могла. Мужчины, которых ты любила, тебя бросили, и это случилось не в последнюю очередь потому, что ты не смогла правильно выбрать себе спутника. Здоровье твое тоже оставляло желать лучшего. Какое будущее тебя ожидало? Одинокая старость в четырех стенах? Полное забвение? А так наверху к тебе была проявлена милость и тебе было позволено умереть относительно молодой, что, без сомнения, внесет пикантную нотку в твои будущие биографии, и, как каждого гениального человека, твоя смерть тоже будет окутана тайной».
Мария слушала его и никак не могла прийти в себя от изумления. Медленно, с большими затруднениями до нее доходила обжигающая правда его слов, и она потихоньку начинала осознавать, что больше никогда не вернется в прошлый мир, не насладится простыми земными радостями, будь то вкусный обед в дорогом ресторане или прозаическая карточная игра, а главное, не попрощается с Бруной и Ферруччо, ее добрыми ангелами-хранителями, трогательно опекавшими ее во все эти годы, и не скажет им тех добрых и благодарных слов, которые они заслужили... Сам же факт, что она больше не вернется в свою неприглядную, стареющую оболочку, совсем ее не огорчал. В конце концов, Ангел был прав – ей больше нечего было делать на земле. Ее путешествие по ее изборожденному человеческими страданиями лику подошло к концу, и сейчас ее больше интересовало неведомое будущее.
«Куда же я отправлюсь – в Ад, Чистилище или Рай?» - осторожно поинтересовалась она, в глубине души уверенная в том, что недостойна Рая и слабо надеясь на Чистилище.
«О нет, Мария, ты ошибаешься, – живо отозвался Ангел. – Кто как не ты, великая мученица и страдалица, достойна Рая? Ад мы создаем себе нашими стараниями уже на земле, поэтому в искусстве и литературе его образы необычайно жизненны и осязаемы. А Чистилище – это вовсе не высокая гора со множеством уступов и утесов, каким его вообразил Данте, а очень короткий период и, насколько я знаю, у вас, православных, он уменьшен почти до мгновения. Чтобы успокоить тебя, скажу, что ты уже в Чистилище – с той минуты, когда мы встретились, ты начала очищаться. Всевышний был настолько добр и щедр к тебе, что простил твои заблуждения и решил предоставить тебе еще одну возможность найти свое счастье, поскольку первой ты так и не сумела воспользоваться».
«Я смогу предстать перед Всевышним, и Он не оттолкнет меня?» - изумленно спросила Мария, поскольку эта мысль совсем не приходила ей в голову. Она искренне считала себя недостойной подобной милости из-за своего скверного и вздорного характера, который до предела обострил ее отношения с людьми, спровоцировав недостойные сцены, скандалы и даже драки за кулисами, бывшие последствием ее мелочной зависти к коллегам. За ее вспыльчивый, гневливый нрав она должна была бы вечно драться с ненавистными ей тенями в грязном Стигийском болоте пятого круга дантовского Ада, а ей, оказывается – в перспективе – был уготован Рай?!
«Ты сможешь предстать перед Всевышним, но это будет немного позже, - последовал незамедлительный ответ. – Тебе, Мария, предоставлена очень, очень большая милость, которая выпадает немногим – в то время, пока ты, то есть твой дух еще находится между небом и землей и парит свободно, ты можешь найти своего двойника, родную душу, с которой ты могла бы отправиться в дальнейшее путешествие. Ведь ты любила кого-нибудь – искренне, горячо, бескорыстно?»
«Да, - убежденно сказала Мария, и в ее голосе послышалось неистовство, - моего сына Омеро Ленгрини. Теперь я смогу увидеть моего мальчика?»
На секунду по лицу Ангела пробежала легкая тень, но он поспешно ответил: «Да, конечно, ты встретишься с ним, но не беспокойся о нем. Ему очень хорошо среди облаков. Он стал одним из ангелочков у престола Всевышнего, и не в последнюю очередь его молитвами ты избавлена от вечной муки. В будущем вы станете добрыми друзьями, но сейчас я имел в виду другое. Ведь должна же и у тебя быть родная душа, абсолютно тебе тождественная, с которой ты образовала бы единое целое. Ты никогда не думала о том, что пока томилась и страдала на земле, в то же самое время где-то в другом месте – на земле, а может быть, и за ее пределами – другая одинокая душа тоже томилась и тосковала в разлуке с тобой?»
Удовлетворенная словами Ангела о ее сыне, поскольку они косвенно подтверждали сам факт его существования, в чем она до конца не была уверена, Мария задумалась над поставленной перед ней задачей. Вначале ее мысли непроизвольно метнулись к безответственному отцу ее не рожденного, а может быть, и умершего во младенчестве ребенка, к ее вечному наваждению Ари. Долгие годы она думала, что любит его. Во всяком случае, она вбила себе это в голову, но новые обстоятельства еще больше открыли ей глаза на его отрицательные качества, и его чудовищная беззастенчивость, нахальство и ужасающий цинизм встали перед ней во всей их неприглядной наружности до такой степени, что ее пробрала дрожь от одной только мысли провести вместе с ним остаток вечности. Тогда кто же остается? Ее престарелый муж Титта и мимолетный любовник Пиппо были еще живы и здоровы. Неужели коварный Лукино Висконти, в которого она в молодости без памяти влюбилась, наделав немало глупостей, но он тоже оттолкнул ее своими пагубными наклонностями, и теперь Мария понимала, что было абсолютно безумной затеей пытаться снискать с ним милость Всевышнего.
«Молодец, Мария, ты рассуждаешь правильно, - отозвался Ангел, довольный ее новой способностью мыслить разумно. – Оставим в покое Ари и Лукино. Первый сейчас кипит во рву из раскаленной крови вместе со всеми насильниками над ближними, а второй изнывает в бесплодной пустыне под огненным дождем, пытаясь искупить свои содомитские повадки. Впрочем, не пугайся, последнему там пребывать уже недолго. Он раскаялся и понял свои ошибки. К тому же, он был очень талантлив, а Всевышний, что бы там ни говорили злопыхатели, необычайно добр и милосерден к подлинным талантам. Оставим также Титту покоить свою старость и Пиппо разбираться с его семейными проблемами. Что общего у тебя с ними? Абсолютно ничего! Обратим взгляд наверх, где только и можно обрести разгадку твоей тайны, поскольку именно там была подлинная жизнь твоего духа. С кем ты мысленно беседовала, склоняясь над партитурами изучаемых опер, к кому обращалась за советом и помощью в трудные минуты? За кем твое воображение следовало, когда ты касалась клавиш рояля твоими прекрасными пальцами?»
Мария смотрела на Ангела широко распахнутыми от удивления глазами, не до конца уверенная, что понимает смысл его слов. «Ты хочешь сказать, что моей второй половинкой может быть кто-то из композиторов, музыку которых я исполняла?» - недоверчиво спросила она.
«А разве не с ними и только с ними ты была в совершенной гармонии? – вопросом на вопрос ответил Ангел. – Разве твоя душа не тосковала без музыки и ты не утверждала, что не принадлежишь своему времени, а тебе хотелось бы жить со своими героинями? Разве тебе никогда не хотелось встретить кого-нибудь из их творцов, взять его за руку, поговорить по душам? Кто из них вызывал в тебе чувство наибольшего восторга, трепета, восхищения? Перед кем тебе хотелось бы преклониться? Кто мог вызвать слезы восторга на твоих глазах?»
«Он! Маг! Верди!» - в экстазе воскликнула Мария, вспомнив всю разнообразную гамму чувств, которую будила в ней музыка ее кумира, казавшаяся ей гениальной от первой до последней ноты, а она много пела в его операх. Она была и нежной Елизаветой Валуа, и мужественной Леонорой в «Трубадуре», и страдающей, мятущейся Амелией, и жертвенной Аидой, и смертельно раненой Виолеттой, и даже зловещей леди Макбет, которая позволяла ей выпускать на волю отрицательные качества ее характера. Волшебник Верди дал ей испытать и выразить все чувства, которые отпущены на женскую долю, и именно с его музыкой она находилась в абсолютной гармонии, проживая в его операх то, чего ей не было дано в жизни. Странно, что раньше это не пришло ей в голову, думала она. Развязка ее страданиям наступила так быстро, что ей самой не верилось... Однако после нескольких секунд молчания Ангел отрицательно покачал головой.
«Должен тебя огорчить, Мария, - сказал он. – Верди давно уже несвободен, а в лучшем мире – не то что на земле! – не принято отбивать чужих мужей».
Мария, готовая запротестовать, внезапно густо покраснела, припомнив свои земные проделки. В этом вопросе она была не слишком щепетильной – это было бесполезно отрицать, и хотя слова Ангела подводили черту под ее первоначальной эйфорией, желание увидеть мага музыки оставалось велико. Оно было настолько сильным, что она по-детски сложила перед собой ладони и, жалобно смотря на Ангела, попросила: «Ну пожалуйста, пусть он не будет моим суженым, но так хочется увидеть его! Взглянуть хотя бы одним глазком, хоть издали!»
Ангел рассмеялся ее уловке и шутя погрозил ей пальцем.
«Мария, Мария, теперь ты вступила в мир, где все по-настоящему и все на века, поэтому надо хорошо себя вести, - полушутя-полусерьезно сказал он. – Впрочем, никакого греха не будет, если ты встретишься с Верди. Маэстро давно уже тобой интересуется и, без сомнения, будет рад вашему знакомству. Оно и тебе придаст уверенности и сил. Важно, чтобы ты вела себя скромно и не забивала себе голову разными несбыточными иллюзиями, как это было с Ари. Если Господь дал тебе кое-что сверх того, что отпущено другим, это еще не значит, что тебе все позволено».
Мария вскочила с кресла и громко захлопала в ладоши, а затем бросилась на шею Ангелу и запечатлела на его бледных щеках два горячих благодарных поцелуя.
«Нам надо поторопиться, если мы не хотим застать в этой комнате душераздирающие сцены – слезы, крики отчаяния и все то, что соответствует моменту, - взглянув на лежащие на столике часы, деловито сказал тот. – Предоставим мертвым погребать своих мертвецов. Ты готова отправиться в путь?»
«Готова, мой Ангел, готова», - радостно воскликнула Мария, окрыленная мыслью о предстоящем свидании с Верди.
«Тогда не будем терять времени», - заключил Ангел, беря ее под руку и выводя из спальни, на пороге которой они едва не столкнулись с Бруной, которая шла проведать свою хозяйку.

Иллюстрация: Марк Шагал «Цветы над Парижем», 1967 г.
В тексте – Одна из последних фотографий Марии Каллас, 1977 г.