Ирина Баранчеева

Прощание с Сенаром

Роман-фантазия

Ирина Баранчеева Торнелло



(Отрывок из романа)

Петр Кончаловский «Окно» Всемирно известный пианист и композитор С.Р. приезжает на лето в свое швейцарское имение неподалеку от Люцерна. В один из первых дней, отправляясь за покупками в соседний курортный городок Веггис, он встречает женщину, которая как две капли воды похожа на его первую большую любовь, потерю которой он не перестает оплакивать в своем сердце. Целиком захваченный новой любовью, одновременно С.Р. вспоминает свою давно умершую возлюбленную и вновь мучительно переживает обстоятельства своей жизни.
В главном герое легко угадываются черты Сергея Васильевича Рахманинова. И хотя никто не утверждает, что эта история произошла с ним на самом деле, но никто не может исключить, что она могла бы с ним произойти.

И может быть - на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.

А.С. Пушкин

Глава I

Среди изумрудных холмов и озера

Они выехали из Парижа около восьми часов утра. Прямые, как стрела, просторные улицы и бульвары города, уже заполненные транспортом, с жемчужно-серыми особняками по обеим сторонам, были окутаны плотным туманом, который создавал ощущение похоронного савана, лежавшего над округой. Свинцовые тучи спустились совсем низко и лежали на скошенных крышах домов, и ни единый лучик солнца не мог пробуравить непроницаемую завесу густой серой мглы, через которую едва проступали стеклянные мансарды, казавшиеся в это унылое время суток матовыми и потухшими.
Первую часть пути до своего швейцарского имения С.Р. решил вести автомобиль сам. Чемоданы были уложены в багажное отделение, рядом с ним устроился шофер, который должен был сменить его после обеда, а Наташа уселась на заднем сиденье, и оттуда за первые полчаса дороги странным образом не раздавалось ни единого шороха или звука.
Положив большие нервные руки в черных кожаных перчатках на руль, С.Р. отточенными движениями управлял автомобилем, сосредоточенно глядя на дорогу и мечтая поскорее выбраться на вольный простор из хаоса парижского движения. Ему нравилось управлять автомобилем, он любил свою «Линочку», как он ласково называл длинный и элегантный, чем-то похожий на своего хозяина темно-синий «Линкольн», его гордость и предмет зависти всей русской эмигрантской колонии, который служил слабым утешением его весьма маленького тщеславия, и не было для него большего удовольствия и развлечения, лучшего лекарства для его больной, искалеченной жизнью души, как мчаться в неизвестность, навстречу ветру, в неведомое будущее, которое с каждым годом вырисовывалось перед ним все менее отчетливо.
В салоне автомобиля царило молчание, но он сердцем знал и всеми фибрами души чувствовал, что, затаившись, Наташа вновь мысленно переживала драматические минуты прощания с дочерьми и внуками, которых она любила, обожала, к которым была сильно привязана, но по роковому стечению обстоятельств должна была всю жизнь покорно следовать за ним, одиноким странником и неприкаянным бродячим музыкантом, который нигде не мог найти себе покоя.
С.Р. тоже нежно любил своих дочерей и внуков – очаровательную иринину Софочку и забавного таниного Бумчика, - хотя, в отличие от жены, сходившей с ума по малышам, дочерей своих он любил все-таки больше, и ему было жалко расставаться с ними. Но что было поделать – он был сделан из другого теста, соткан из иной материи – из вечной тоски, неудовлетворенности и частых приступов отчаяния, которые при всей его удачно сложившейся исполнительской карьере и прекрасно налаженной жизни не позволяли ему жить спокойно, а гнали его по белу свету с одного места на другое в поисках неизвестно чего.
Эти приступы острой, внезапной, ничем не объяснимой и не поддающейся лечению тоски, характерные для многих музыкантов, настигали и мучали его еще с юности, иногда доводя до полного изнеможения, но особенно они участились в последнее время, после того, как сначала Ирина, а затем и его любимица Татьяна вышли замуж и оставили родительское гнездо. Он не раз укорял себя за это – он не должен был быть эгоистом. Время невозможно было задержать, остановить на месте, и его милые девочки, его маленькие принцессы, выросли и должны были начать жить своей жизнью, но что-то необъяснимое, темное и гнетущее творилось с того времени в его душе, и он не мог найти никакого спасения, никакого лекарства от той душевной боли, которая завладела им безраздельно и грозила под конец стереть его имя из списков живых.
Небо над их головами было по-прежнему свинцово-серым, тяжелым, не обещавшим ничего отрадного. Едва они оказались за пределами города, как сначала тихо, а затем все настойчивей начал накрапывать дождь, в считанные минуты забарабанив по лобовому стеклу машины, и С.Р. вынужден был снизить скорость. Он почувствовал невольное сожаление от того, что не сможет позволить своей «Линочке» разбежаться как следует, и в то же время, оказавшись в окружении голых, ощетинившихся блеклых полей и темнеющих на горизонте лесов, внезапно ощутил нечто похожее на освобождение. Он подумал о том, что только тишина, неброская красота и аскетичность северной природы приносили ему покой, и сквозь забрызганное стекло автомобиля, с которого добросовестно работающие «дворники» счищали обильные струи дождя, он мечтательно залюбовался белоствольными березками, выстроившимися вдоль блестящей ленты шоссе, которые, как и в России, стояли еще голенькими в начале апреля, напоминая ему «иную жизнь» и «берег дальний».
Постепенно за его спиной Наташа оправилась, пришла в себя после первых болезненных и острых минут расставания с детьми, и от нее последовали, как всегда, быстрые и колкие замечания по поводу дождя, погоды, скользкой дороги, за которыми, однако, вполне ощутимо угадывалась ее неприязнь к тому месту, куда они направлялись – к их вилле Сенар, построенной на скале над Фирвальдштетским озером, которой он в знак примирения щедро и любвеобильно дал имя, соединив их с женой имена.
Однако его миролюбивый жест был плохо понят в семье. Вот уже несколько лет Наташа оставалась главным врагом Сенара из-за его удаленности от всего и ото всех, кто был ей дорог, главным образом, от Парижа и детей, а также из-за его дождливого климата, наваждающей тишины, которая лечила его душевные раны, но действовала на нервы ей. Наташа не могла понять, да, наверное, и никто бы не смог понять, зачем надо было забираться в такую даль, в швейцарскую глубинку, и строить дом на голом месте? Почему нельзя было купить или опять-таки построить дом во Франции, под Парижем, где было много развлечений, где у них были друзья, а самое главное – где жили их дочери, которые могли бы навещать их гораздо чаще.
С.Р. и сам не раз с горечью замечал, что ни Ирина, ни Татьяна не любили Сенар, и хотя его огорчало и обижало их откровенное равнодушие, но он не винил дочерей, поскольку действительно было трудно объяснить, почему он выбрал столь отдаленное место для своего пристанища, почему решил забраться так далеко ото всех, забиться в самый глухой угол на свете, но – это было какое-то колдовство, наваждение – он влюбился в это место сразу же, мгновенно и уже на всю жизнь. В один момент он решил, что должен жить именно здесь и больше нигде, а впоследствии и обрести здесь вечный покой.
Как это можно было объяснить? Очарованием вида на серебрившееся внизу озеро, которое с одного давнего-давнего лета безраздельно завладело его воображением, ослепительным солнцем, блиставшим на склонах горы Пилатус на противоположной стороне? Что-то в его душе, к великому ужасу Наташи и всех остальных, сразу же сказало ему: здесь и сейчас. Вечному страннику наконец-то был дан глас с неба: остановись, кинь здесь якорь вместе со своими жалкими, нажитыми непосильным трудом пожитками и живи перед Моими очами, в тишине, духовной благодати и гармонии с природой.
И он впервые в своей жизни послушался, послушался гласа Божьего, который вообще-то говорил с ним нечасто, и купил-таки кусок голой скалы над озером, еще не очень хорошо понимая, что с ним происходит, куда ведет его судьба, но твердо зная, что то, что он делает – это хорошо, и это в конечном итоге приведет его чему-то новому, еще неизвестному, но начертанному свыше, и непременно высокому и прекрасному.
Все последующие годы, заканчивая весной свою обильную концертную «страду», он устремлялся сюда как спасающийся от бедствия странник, как хватающийся за соломинку утопающий, чтобы пахать, засеивать землю, взрывать скалы, прокладывать дороги, сажать деревья и строить дома, которых на территории виллы теперь было два, а также лодочную станцию, где его уже дожидалась шикарная лодка из красного дерева, купленная в прошлом году. Все эти годы он ежедневно слышал непрекращающееся бормотание Наташи, которая хотя и была рядом, не бросала его – в этом ей надо было отдать должное! – но и не упускала случая намеками или вполне прозрачно дать ему понять, что он совершил большую, непростительную глупость, но которую еще не поздно было исправить. Однако он, вообще-то по натуре «тряпка» во всем, что не касалось его искусства и музыки, в этот раз неожиданно твердо, как скала, на которой был воздвигнут его новый приют, стоял на своем.
Сенар стал его детищем не меньше, чем его музыкальные сочинения, он любил его горячо, преданно и беззаветно и поэтому не мог предать. Ведя машину точными, отработанными движениями, С.Р. рассеянно следил за расплывчатым маревом серого от дождя пейзажа и думал от том, каким в этот раз найдет своего друга после многомесячной разлуки. Ему было особенно приятно, что в этом году, хоть и по состоянию здоровья, он смог освободиться от концертов значительно раньше и приедет в имение в тот волнующий и полный очарования момент, когда природа только пробуждается после зимы и он каждый день сможет наблюдать за завязью почек на деревьях, за появлением листьев и под конец за буйным цветением маленького сада, доставлявшим ему несказанное удовольствие. Он подумал о том, что большой дом, куда им вскоре предстояло переехать из флигеля, должен был быть уже закончен, и любопытство увидеть его новое жилище захватило его целиком, немало способствуя поднятию настроения, несмотря на дождливую погоду.
Ближе к обеденному времени они пересекли швейцарскую границу и вскоре достигли Базеля, где было несколько теплее, чем в Париже, и где, к его неописуемому восторгу, дождь прекратился и из-за туч выглянуло солнце, позолотив сказочный городок тонкими сияющими лучами. С видом трумфатора, торжественно указывая на небо своей длинной рукой в черной перчатке, С.Р. шутливо произнес, обращаясь к жене: «Ну, что я тебе говорил? Хорошую погоду в это время года можно найти только в Швейцарии!»
Они остановились и пообедали в одном из ресторанчиков на Barfusserplatz, рядом со старой францисканской церковью. Ожидая заказа, С.Р. сидел за столиком, устало скрестив на груди руки, и рассеянно скользил взглядом по фасаду палевого особняка с развивающемся на ветру швейцарским флагом, колыхавшимся в проеме окна, испытывая чувство успокоения и радости от того, что был в полпути от дома.
После обеда, отослав шофера к автомобилю, они совершили с Наташей небольшую прогулку по центральным улочкам, застроенным разноцветными игрушечными домиками, поприветствовали Munster – готический собор с роскошным кружевным порталом, возвышавшийся над зеленовато-мутным Рейном, - и, мысленно помахав на прощание рукой остроугольным терракотовым крышам и церковным шпилям Базеля, тронулись в путь.
Настроение – и у одного, и у другого – то ли от выглянувшего солнца, теперь светившего победно и ярко, то ли от сытного обеда, состоявшего из бифштекса с зеленью и бутылки отличного «Bordeaux», заметно улучшилось. Наташа все чаще улыбалась ему, и С.Р. расхрабрился настолько, что позволил себе выкурить лишнюю папироску, а затем уступил бразды правления шоферу и наконец-то смог прикрыть глаза и ничем не тревожимый отдаться своим сокровенным мечтам, с нетерпением ожидая оказаться в прохладных объятиях его молчаливого рая, действовавшего на него благотворно.
Около девяти вечера, преодолев крутые повороты швейцарских петляющих дорог, они подкатили к воротам виллы. Наташа, смертельно уставшая, поприветствовав горничную Марину, приехавшую за несколько дней перед ними и поджидавшую их с проветренными и согретыми комнатами и готовым ужином, поспешно поднялась к себе. Шофер доставал из багажного отделения тяжелые чемоданы, а С.Р., быстро отделавшись от преувеличенно радостного ритуала приветствия, надел резиновые сапоги и один в полной темноте отправился осматривать посаженные им несколько лет тому назад деревья.
В вечерней тишине и прохладе с озера набегали торопливые порывы ветра, угасавшие в кронах сосен и елей, которые тихо шумели и, казалось, сердились на него за столь долгое отсутствие. Земля была еще голой, сырой, и поля, смиренные в своем недвижном спокойствии, ожидали весеннего пробуждения. Голые ветви берез и осин в этот неуверенный час между вечером и ночью образовывали странную, причудливую черную паутину, окутывавшую своими кружевными сетями сумрачное небо. С.Р. переходил от одного деревца к другому, нежно дотрагивался голой рукой до ветвей яблонь и слив, жадно всматривался в них в темноте, ища первые почки и одновременно боясь потревожить их слишком сильным и настойчивым прикосновением.
Невдалеке, у обрыва к озеру, неясной громадой белел новый, только что отстроенный дом, и С.Р., пожелав своему садику спокойной ночи, широкими шагами направился к нему, чувствуя, как у него сдавливает дыхание от волнения, а на глазах выступают слезы. Даже при слабом, едва заметном освещении, достигавшем сюда от освещенных окон флигеля и нескольких фонарей снаружи, было заметно, насколько был хорош этот дом, его новый приют, элегантный в своей строгой архитектуре «Баухауза», с гладкими белыми стенами и зелеными жалюзями закрытых окон, которые были широки и обещали пропускать внутрь много света, и особенно ему понравилась большая низкая терраса без ограждения, на которой – как он уже представлял себе – можно будет поставить стол и летними днями, после отдыха, пить ароматный, заваренный с травами чай, как бывало когда-то в России.
Обойдя дом со всех сторон и внимательно осмотрев его, С.Р. поднялся по широким ступеням на террасу и немного постоял на возвышении, попыхивая папиросой, а затем спустился и подошел к кустам, высаженным по самому краю обрыва, за которым все терялось и исчезало в темноте и только внизу, за смутными очертаниями верхушек деревьев, росших по крутому склону, черненым серебром блестело озеро, волны которого гнал быстрый ветер. Непроницаемая, плотная ночь сходила на землю сверху, и, казалось, он ощущал ее тяжесть на своих ладонях. Небо было закрыто густыми облаками, и этот вид неожиданно воскресил в его памяти пушкинские строки о мчащихся и вьющихся тучах, о мутном небе и мутной ночи, и, как бы отвечая его сумеречному, но в общем спокойному настроению, пушкинская луна-невидимка на мгновение выглянула в рваном просвете густых облаков и осветила призрачным светом массивный силуэт Пилатуса на противоположном берегу.
В этом зрелище было нечто потустороннее, страшное, настолько впечатляющее своей мрачной красотой, что С.Р. почувствовал, как его всего с ног до головы пронзила непонятная острая боль. Он загасил папироску и, не зная, что с ней делать, растерянно держал ее в руке. С ним происходило нечто странное, необъяснимое – сквозь боль и отчаяние повседневности Сенар в муках воскрешал его к новой жизни, о которой он не имел еще ни малейшего представления, но к которой тянулся всеми силами души, и он в сотый раз спросил себя, почему так сразу и уже навсегда полюбил это место, часто пасмурное и хмурое, дождливое, негостеприимное и холодное для некоторых, но неизменно очаровательное для него, в любое время года, без которого он уже не мог обойтись. Этого он не мог открыть никому. Это была его тайна, и он знал, что она умрет вместе с ним. Однако с самого первого момента, когда он оказался среди этих пустынных лесов и полей, среди безлюдья и успокаивающего течения воды в озере, это место открылось ему во всей его первозданной красоте, подлинности и правде, и он знал, что должен жить именно здесь, где под закат, под самое закрытие занавеса, его настигнет нечто изумительное и невообразимое, что преобразит и придаст смысл последним годам его несовершенного земного бытия.

Следующим утром С.Р. проснулся на заре и, поскольку накануне Наташа слезно умоляла не будить ее рано, еще целый час лежал рядом с женой на спине, не двигаясь и не шевелясь, то закрывая глаза и отдаваясь своим мыслям, то бесцельно обводя взглядом погруженную в полумрак комнату и прислушиваясь к отдаленным звукам снаружи, которые постепенно конкретизировались для него в тихий шум леса и приглушенное лаяние собак. В половине восьмого, однако, его терпение истощилось, он больше не мог сдерживаться и тихо закашлял, а затем бесшумно встал и начал поспешно одеваться.
Наташа заворочалась, неясно бормоча во сне, и вдруг в один момент, с решимостью, свойственной во всем мире только ей одной, широко открыла глаза и громким голосом попросила его поднять жалюзи. Это был самый восхитительный и жадно ожидаемый момент – в первый раз поприветствовать при утреннем свете своего верного друга, щедро дарившего ему минуты душевной тишины, по которым он так истосковался за долгие месяцы бесконечных гастрольных разъездов. Теперь он уже не так долго возился с тяжелыми железными жалюзями, как это случалось в первые годы, он привык и приспособился ко всему, что его окружало, все стало близким и родным, и когда спальню начал заливать робкий, прозрачно-матовый свет раннего апрельского утра, он увидел в окно бледно-голубое фарфоровое небо, инкрустированное черными иероглифами голых ветвей деревьев, и почувствовал, как его всего вновь заливает волна нежности к этому месту, которое подарило ему нежданно обретенное и давно не испытанное счастье.
Волнуясь от нетерпения и быстро одеваясь, поскольку в комнате было прохладно, он одновременно обозревал из окон округу во всех направлениях, готовясь к главной встрече этого дня. Невидимые солнечные лучи, таившиеся в легких облаках, пронизывали холодное, приглушенное утреннее освещение, наполняя его странным и легким воздушным сиянием, и что-то говорило С.Р., что этот первый день в Сенаре начинался для него хорошо и сулил ему радость.
После завтрака, дождавшись с Наташей архитектора Росси, они втроем отправились осматривать новый дом, красовавшийся у обрыва к озеру на некотором отдалении от флигеля, на который все утро С.Р. бросал жадные и полные нетерпения взгляды. При дневном свете он увидел, что площадка перед ним была еще совершенно голая, но в обозримом будущем обещала превратиться в роскошный зеленый газон, и на ней в этот час уже работало несколько рабочих, нанятых архитектором, которые разравнивали граблями землю. Поодаль стояли в ряд, как будто выстроившись на парад, несколько маленьких елочек вместе с такими же маленькими березками и сиренью, посаженными недавно, и С.Р. с бьющимся от радости и умиления сердцем заметил, что на сирени появились первые почки, в один момент перенеся его мыслями и чувствами в прошлое и придав обаяние уюта и домашнего тепла этой только что законченной строительной площадке. Он заметил, не без улыбки на своем бледно-землистом меланхоличном и продолговатом лице, что был одного роста с этими деревцами, которые должны были вскоре обогнать его, несмотря на его высокий рост. Опустив плечи и положив руки в карманы, в дорогом темном пальто, пошитом в одном из лучших ателье Лондона, и сдвинутой набок шляпе, С.Р., как генерал, прохаживался вдоль рядов своего зеленого строя, устраивая смотр новобранцам, и любовался росшим перед ним молодняком. С чувством немалого удовлетворения он отметил, что деревья принялись хорошо и постепенно обещали взмыть вверх и раскинуть свои тенистые кроны, поскольку, к счастью, природа рано или поздно доказывала свое превосходство над любым деянием человеческих рук. Это его от души радовало и вселяло надежду на будущее, когда он предполагал окончить свои дни в Сенаре. Однако в данную минуту все его мысли были поглощены большим домом, к которому он сейчас направлялся вместе с Наташей и архитектором, охваченный волнением и нетерпеливым ожиданием.
Он с первого же взгляда понял, что все в его новом жилище было элегантно, совершенно и до мельчайших деталей воплощало то, чего он так хотел и добивался во время долгих встреч и разговоров с архитектором. Прямые линии, строгость, никакого излишества были его непреложные требования, соблюденные безоговорочно. Цвета – только белый и зеленый, – которые в недалеком будущем должны были прекрасно гармонировать с зеленью на территории виллы, лесистым покровом холмов и попеременно то синим, то – увы, чаще! – серым небом, не оскорбляя ни богатством, ни вычурностью скромную и строгую, но безмерно любимую им северную природу. Он с самого начала отказался от идеи переносить на нейтральную швейцарскую почву свои мучительные воспоминания и несбывшиеся мечты о России – о той стране, которой больше не существовало на свете. Он не захотел строить деревянный дом, хотя очень любил запах как нагретого солнцем, так и мокрого от дождя дерева, не пожелал воссоздавать в миниатюре пленительный образ русской усадьбы, утраченной, ушедшей в небытие, где он родился и вырос, и жил, и в баснословно далеком прошлом, которое казалось теперь нереальным, даже недолгое время был счастлив. Не захотел он строить и терем в псевдорусском стиле, как это сделал его друг Феденька Шаляпин в Сен-Жан-ле-Люз на юге Франции. Счастье, жизнь в России, его корни, дорогие его сердцу люди и могилы – все это было в прошлом, которое было невозможно воскресить, и о нем было лучше не вспоминать, не думать, чтобы не бередить себе душу. Насколько он оказался прав, С.Р. убедился именно сейчас, любуясь горящими от восторга глазами своим новым домом, который должен был стать его вечным приютом, в котором ему нравилось все, и где – как он внезапно почувствовал – ему предстояло пережить незабываемые и блаженные минуты вдохновения, радость духовного и творческого созидания.
Впечатление от всего увиденного и у него, и у Наташи было грандиозное. Входная дверь, состоящая из стеклянной панели, разделенной узенькими металлическими рейками и окаймленная зеленым, с импозантной позолоченной ручкой, была украшена его инициалами: «S.R.». Весь дом был построен из больших белых и гладких плит, похожих по цвету на римский травертин, которые были добротно подогнаны одна к другой. Во всем его облике было для его хозяина нечто успокаивающее, обнадеживающее, заставлявшее верить, что после стольких дорогих потерянных мест на родине и съемных дач и квартир за границей, это пристанище – уже навеки, уже навсегда!
Внутренние комнаты, объемные и просторные, также не обманули его ожиданий. Его привели в восторг новенькие, натертые до блеска паркетные полы, которые придавали пустому дому уют и ощущение обжитости, а широкие окна в несколько створок пропускали внутрь много света, что было большим достоинством при хмурой и часто дождливой сенарской погоде, и за ними в отдалении – сквозь голость и временную неустроенность его собственного участка – темно зеленели окружающие озеро холмы, которые вместе с горами ограничивали горизонт природным амфитеатром, защищая Сенар да и его хозяина, вечно обеспокоенного и внутренне неудовлетворенного, от холодных ветров и разрушительного дыхания современного мира, которое становилось все более устрашающим.
Архитектор Росси водил их с Наташей из одной комнаты в другую, с этажа на этаж, показывал, объяснял, посмеивался и довольно потирал руки, переполненный гордостью за свое детище, на котором, как он постоянно утверждал, он совсем ничего не заработал. Он терпеливо и любезно отвечал на непрекращающуюся пулеметную очередь Наташиных вопросов, тогда как С.Р., в счастливом и блаженном состоянии духа, в тот момент бесконечно далекий от прозаических житейских дел, постоянно возвращался мыслями в большую, просторную комнату при входе, куда из прихожей вело вниз несколько ступенек. Наташа хотела сделать ее гостиной, как, наверное, было бы логично, но он в глубине души сразу же решил, что это будет его кабинет. И он уже представлял себе, где поставит рояль, который должен был прибыть на днях как подарок к новоселью от фирмы «Стейнвей», а где шкафы с книгами, нотами и партитурами, где письменный стол – непременно у окна, чтобы было удобно писать, но кресло должно стоять спинкой к окну, поскольку во время работы он не имел права отвлекаться на окружающие красоты.
Все утро ушло на подробный и детальный осмотр дома, и это немало способствовало поднятию его настроения. Часы, проведенные с архитектором Росси в просторных и светлых комнатах, пролетели незаметно, и, оказавшись на улице под все более расчищающимся и голубеющим небом, С.Р. наклонился и, довольный, шепнул Наташе: «Не у каждого американского миллионера такой дом найдется».
В последующие дни, словно отвечая его радостному и ликующему состоянию духа, что с ним случалось нечасто, погода продержалась относительно ясной и даже не слишком холодной для этого времени года. Пилатус на противоположном берегу озера казался маленьким и далеким, а это означало, как утверждали местные старожилы, что дул северный ветер, отгонявший дожди. В один из дней, несмотря на возражения Наташи, одевшись потеплее, он вместе с шофером совершил небольшую прогулку по озеру на своей любимой лодке. Другой день они с женой провели в Люцерне, где у него была назначена встреча с доктором Б. по поводу предстоявшей ему маленькой операции, которая, к счастью, оказалась не срочной, и доктор дал ему три недели на то, чтобы отдохнуть и набраться на природе утраченных за год сил.
Эта новость несказанно обрадовала С.Р., поскольку, несмотря на определенные неудобства, его жизнь могла вернуться к привычному, неторопливому ритму, который он так любил на отдыхе, и на обратном пути, сидя рядом с шофером, правившим автомобилем, он, прикрыв глаза, размышлял о том, успеет ли сделать за это время что-нибудь существенное в творческой работе.
Прошла неделя после их приезда на виллу, позволившая им более или менее адаптироваться и устроить свое нехитрое житье-бытье. Каждое утро после завтрака С.Р. обходил дозором свои владения, свои «необозримые поля», как шутливо говорил он, долго и пристально наблюдая за завязью и набуханием почек на деревьях, из которых вылуплялись первые клейкие листочки. Они были для него живыми существами, с которыми он разговаривал, которых отогревал теплом своей любви, и постепенно, день за днем, он следил, как они расправлялись, набирали силу, теряя прежнюю беззащитность, и робко окрашивали зеленой акварелью окружающее пространство, одухотворяя и преображая его. Зеленый цвет все настойчивее овладевал территорией виллы, еще бывшей наполовину пустыней среди темно-зеленого оазиса холмов и хвойных лесов, и он действовал благотворно на расстроенные нервы С.Р., подверженного приступам ипохондрии, успокаивал и врачевал его страхи, его постоянную неуверенность в себе и боязнь неведомого будущего, которые в последнее время завладевали им все сильнее. Каждый день на территорию виллы приезжали огромные грузовики и привозили новую мебель. Большой дом наполнялся вещами, приобретал жилой вид, обретая смысл своего существования и гостеприимно распахивая двери хозяину, который с нетерпением ожидал прибытия нового рояля, обещавшего стать главным обитателем, душой этого дома, без которого все в нем было бы невозможно.
Целыми днями, с раннего утра, оглашавшегося сиплыми криками петухов, и до наступления темноты, С.Р., позабыв о недугах и о своих музыкальных планах, проводил в хозяйственных хлопотах, помогая рабочим засаживать травой лужайки, окучивая деревья, закупая удобрения в ближайшей деревушке Гертенштейн для новых посадок, и часто по делу и без дела наведывался в просторные, наполненные воздухом и светом комнаты нового дома, наполовину заставленные мебелью, позволяя себе уноситься в мечтах и представлять свой скорый сюда переезд. Странным образом – после очень долгого перерыва! – он слышал внутри себя свежие, заслуживающие внимания мелодии, которые когда-то владели им безраздельно, а впоследствии – за его малодушие и оппортунизм, за жизнь не по правде, как выражался камердинер его бабушки, – оставили его, но вот неожиданно именно в Сенаре вернулись и сперва боязливо и несмело, а затем все более настойчиво стучались в дверь его сознания. Он бережно собирал их в копилку памяти, не отгоняя ни одну из этих неземных мусикий, поскольку они тоже были для него живыми существами, и вел сам с собой нежданные музыкальные диалоги, со страхом и трепетом ожидая чего-то большего, главного и решающего, что даст толчок к созиданию. Он еще не говорил об этом ни с кем, но знал, но угадывал сердцем, которое было у него очень чувствительным, что годы бесплодного композиторского прозябания позади и час его триумфа близок.
Большую часть времени Наташа сражалась с новой электрической плитой на кухне, он работал на улице, предоставленный себе самому, их дни текли в неторопливом, ничем не нарушаемом спокойствии, среди частых звонков дочерей из Парижа, обещавших скоро приехать, и вечерних преферансов, чтения или посиделок с Мариной, которые тоже были отдушиной в их одиночестве, пока в один погожий и по-настоящему прекрасный день он не отправился около пяти часов вечера вместе с шофером в ближайший курортный городок Веггис купить закончившуюся бумагу, конверты, ручки, спички, свежие русские газеты и еще кое-что из тех незначительных мелочей, без которых было трудно обойтись в хозяйстве.
День выдался на редкость солнечным и теплым, и в Веггисе, который находился менее чем в трех километрах от их виллы, но благодаря его особому колдовскому местоположению славился необычайно мягким и приятным климатом, царила настоящая весна. Вдоль набережной обильно цвели розы, зеленели магнолии, каштаны, пальмы и обвивавшие решетчатые ограждения виноградные лозы, создавая атмосферу южного приморского города и делая его похожим на Ниццу, Сан-Ремо или Монте-Карло. С.Р. остановил автомобиль неподалеку от белокаменной Капеллы Всех Святых, стоявшей рядом с пристанью на берегу озера, и предпочел дальше идти пешком, пaмятуя о печальном прошлогоднем инциденте, когда он, направляясь на аукцион для покупки лодки и еле-еле продвигаясь по узким улочкам Веггиса, все же умудрился задавить маленькую собачку, которая сама прыгнула под колеса его автомобиля.
Становилось жарко, он распахнул пальто и, беспечно улыбаясь и подставляя уставшее лицо горячим лучам солнца, припекавшего у воды, шел по набережной с обманчивым видом богатого и преуспевающего иностранца, вдыхая полной грудью целительный, пропитанный смолой горный воздух и любуясь подрагивающими в ослепительном солнечном свете зыбкими, серебристыми очертаниями гор и холмов, которые словно совершенная театральная декорация обрамляли озеро и таяли на горизонте. Они были прекрасным дополнением к экзотическим пальмам и магнолиям на городской набережной, которая сама служила прелюдией к маленькому, игрушечному Веггису, раскинувшемуся у подножия горы вдоль усеянного яхтами берега, со своими современными многоэтажными отелями и пасторальными деревянными и каменными домиками с пологими или остроугольными крышами, над которыми возвышалось светлое здание средневекового собора, пронзавшего алым шпилем безоблачное небо. Впереди с левой стороны виднелся суровый и на вид неприступный, увенчанный неровными ребристыми вершинами массивный силуэт Риги – горы, которая защищала Веггис от холодных ветров, и он внезапно вспомнил, как много лет назад, во время одного путешествия в Швейцарию, когда они с Наташей были помоложе и попроворнее, они даже поднялись на самую ее вершину, насладившись открывавшейся оттуда головокружительной панорамой.
Туристический сезон еще не начался, однако народу на набережной и прилегающих улочках было немало. Набережная, застроенная модными отелями, привлекавшими сюда туристов со всего мира, среди которых в прошлом были даже королева Виктория и Марк Твен, в этот праздный, досужий час была заполнена без дела слоняющимися курортниками, среди которых С.Р. особенно раздражали довольные собой, разодетые парочки, с тупым и пресыщенным видом фланирующие под ручку вдоль сверкавших витрин магазинов. Это напомнило ему о том праздном времяпрепровождении в различного рода санаториях, которое он не выносил, но которому вынужден был подчиняться в угоду Наташе и в силу пошатнувшегося здоровья, и неожиданно его сердце наполнилось тоской и жаждой простой, бесхитростной жизни, которой жили миллионы людей, но которая была недоступна ему.
Стараясь отогнать непрошенные мысли, грозившие испортить его с трудом достигнутое хорошее настроение, он прибавил шаг и направился к табачной лавочке, в которой обычно делал необходимые закупки. Он издали увидел, что в этот раз его ожидало нечто новое – неподалеку от входа, но не загораживая витрину с выставленными на ней разными милыми мелочами, под пушистыми зеленеющими ветвями молодой акации, стоял маленький складной мольберт, а на мольберте – картина, которая заставила его остановиться, приковав к себе внимание, хотя он совсем не был любителем современной живописи, не принимая ее и считая пустой и лишенной поэтического чувства. Однако сейчас им овладели противоречивые ощущения, и он испытал нечто иное, кроме привычного отталкивающего раздражения. Неясное, необъяснимое беспокойство, тревога соседствовали в нем с немалым изумлением, когда он в молчании обозревал это странное существо, этот персонаж, который, в свою очередь, сурово и строго смотрел на него с холста.
Гладкий зеленый фон, ближе к хризалитовому, чем к изумрудному, обрамлял его и напоминал своим аскетизмом не нарушаемый никакими посторонними предметами фон иных портретов Эдуарда Мане, и на этой неяркой, приглушенной поверхности необычайно рельефно выступала странная фигура – не то человек, не то птица с человеческим лицом, а может быть, человек с лицом птицы, - которая не отпускала, притягивала его к себе, когда он пристально вглядывался, стараясь понять, в эти короткие стальные, металлические, белые и черные мазки, с вкраплениями зеленого, которыми решительно и дерзко были обозначены контуры и оперение этого загадочного существа. В первый момент ему невольно вспомнился трагический, вынимающий душу Сирин Виктора Васнецова, певец вечного ужаса и печали, глубоко поразивший его, когда он впервые увидел картину в Третьяковской галерее. Однако в том образе птицы вечной печали, который осветил темным, траурным светом его собственную жизнь, все же было нечто успокаивающее, примиряющее с действительностью, нечто трагически-прекрасное, что, возможно, уравновешивалось светлым образом Алконоста, райской птицы радости, тогда как сейчас перед ним предстал образ человека-птицы, далекого от рая и от ада, но порожденного бездушным, механизированным новым веком.
Марио Торнелло «Человек-хищник» В этой невероятной фигуре и в самом лице было нечто отталкивающее, хищное, но одновременно жалостливо-щемящее. Казалось, художник начал рисовать портрет несчастного человека, а затем изменил свое намерение и закончил тем, что дал волю воображению, и у его героя появилось одно крыло и птичьи лапы, очень странные, отличные одна от другой, едва очерченные, абстрактные. Однако особенно его мучило и притягивало лицо этого фатального, порожденного кошмаром существа, и чем больше он смотрел на это бледное, металлически-мерцающее лицо с трагически приподнятыми бровями, резко выступающими скулами и острой мефистофельской бородкой, тем сильнее росло его беспокойство и все настойчивей им овладевала мысль, что оно было ему знакомо. Наверное, он простоял перед картиной не менее пяти минут, вызвав нетерпение и саркастические замечания шофера, пока завеса в его сознании не начала приподниматься и он, осененный внезапной вспышкой, не увидел, что с полотна на него смотрело лицо Шаляпина.
Как же он мог сразу не узнать его? Это были именно его суровые, резко очерченные черты, не всегда приятные, порой и в самом деле хищные, особенно когда он душой и телом перевоплощался в своего адского персонажа. Только теперь он понял, что незнакомый художник, если, конечно, таковы были его намерения, создал гораздо более смелое и проникновенное изображение Шаляпина и его внутреннего мира, чем все известные русские портретисты, бывшие его друзьями и старавшиеся ему польстить. Портрет Серова был, без сомнения, грандиозен, и в нем, надо сказать, от Феденькиной подлинной двоякой сущности кое-что проглядывало, в отличие от «сладеньких», хотя и талантливых работ Константина Коровина в импрессионистической манере, на которых Шаляпин представал только красавчиком и богатырем. Даже более новаторские и откровенные, срывающие все покровы с души портреты Бориса Григорьева, как он теперь видел, отнюдь не были пределом проникновения в суть его вечно ускользающего, противоречивого и изменчивого друга, хотя еще совсем недавно они казались ему верхом смелости и отваги. На них и он сам, с постным выражением лица и ранними морщинами, а также с мешками под глазами и набухшей у виска жилкой, выглядел не особенно приглядно, а Шаляпин и вовсе походил на мужичка в бане.
Однако нет предела совершенствованию, иронично заключил он, и в этом впечатляющем хищнике с человеческим лицом как нельзя более проступала, угадывалась самая суть Феденьки, любившего деньги и материальные блага и часто повторявшего, что «бесплатно только птички поют». А он птичкой никогда не был, он был именно хищником, коршуном, бросавшимся стрелой на добычу, и было в некотором его цинизме, в его духовной беспринципности нечто роковое и для него самого, от чего он первый страдал и губил дорогих ему людей, и о чем странным образом напоминало это зловещее существо с застывшими чертами, в глазах которого таились ужас и страх.
С трудом оторвавшись от картины, С.Р. перевел взгляд вниз и прочел фамилию художника: «Renato Morillo». «Итальянец или испанец», - рассеянно подумал он, приходя в себя и отвечая на нетерпение шофера. Они зашли в табачную лавочку и сделали закупки для дома. С.Р. хотел расспросить хозяина о художнике, об авторе странной картины, но присутствие других покупателей смутило его.
Они с шофером вернулись на набережную, купили русские газеты и не торопясь дошли до «Hotel Bellevue», чтобы выпить чаю на его просторной террасе. Откинувшись на спинку кресла, С.Р. задумчиво скользил взглядом по легким, тающим в воздухе облакам, плывшим над озером, и думал о том, что завтра на виллу наконец-то прибудет новый рояль, которого он с нетерпением дожидался, поскольку в последнее время в его сознании – то приближаясь, то отдаляясь и погасая, - кружилась одна и та же тема, завладевшая его воображением. Он вздрогнул, когда из холла отеля до него долетели быстрые, обрушившиеся стремительным каскадом и остро царапнувшие его за душу звуки Вариации на тему Паганини Брамса, которые кто-то бойко заиграл на фортепиано. Он внутренне содрогнулся, поскольку именно эта тема неотступно преследовала его все последние месяцы, рождая собственные вариации, и в этом непрошенном появлении ее в отеле, где он захотел всего лишь спокойно выпить чаю, в столь бесцеремонном вторжении в его внутреннюю жизнь, старательно ото всех охраняемую, ему почудилось нечто насильственное и жестокое, звучавшее неким предзнаменованием, в котором угадывался тайный и еще неясный ему смысл.
С.Р. не любил и боялся подобных совпадений, как будто кто-то, проникая в его сознание, в его сокровенные мысли, делал их доступными окружающим, обнажая его тайные страхи, которые всегда рано или поздно воплощались наяву. Он поспешил расплатиться и устремился к автомобилю, желая укрыться в тишине своего приюта от светски шумного и музыкально банального Веггиса, преподносившего ему, однако, нежданные сюрпризы. На обратном пути, правя автомобилем, чтобы отвлечься и занять свои мысли, он с запоздалым сожалением подумал о том, что надо было бы разузнать у табачника об этом странном художнике, который, возможно, сам того не подозревая, создал самый верный и пронзительный портрет его друга Шаляпина.
Феденькины незабываемые черты, постепенно проступавшие и не сразу открывавшиеся взгляду в этом диковинном человеке-птице, мучали и занимали его воображение весь вечер и даже ночью, являясь в разрозненных, отрывочных и ускользающих снах, наполнявших таинственное и тревожное время ночи, и, встав на следующее утро, С.Р. уже открыто сожалел о том, что накануне столь легкомысленно прошел мимо этой картины, которая могла бы стать весьма оригинальным и не лишенным юмора презентом его давнему другу, и после завтрака он твердо решил, что во второй половине дня непременно вернется в Веггис и купит ее, чтобы преподнести Шаляпину на Рождество.
Все утро прошло в ожидании прибытия рояля и волнующего момента его установки в просторной комнате, предназначенной под кабинет, где вдоль одной стены уже стояли в ряд диван и покрытые чехлами кресла, а вдоль другой – пустые низкие полки, на которых вскоре должны были разместиться его библиотека и нототека. Вытащенный из огромного деревянного ящика, упакованный в бумагу, картон и целлофан, рояль торжественно занял свое место в дальней от широкого окна половине комнаты, но куда также достигало много света от второго окна. С.Р. не хотел раньше времени распаковывать его, ожидая в ближайшие дни прибытия остальной мебели, но под конец все-таки не удержался – потихоньку освободил клавиатуру и осторожно попробовал звучание своими длинными и гибкими пальцами, которое показалось ему кристально-чистым и совершенным.
Большой дом потихоньку оживал, приобретал жилой вид, несмотря на расставленные во всех комнатах коробки с книгами, посудой и бельем, между которыми сновали рабочие, кудахчущая и взволнованная Марина и бегала, бодро отдавая приказания и решительно потряхивая темными кудряшками, помолодевшая, воодушевленная Наташа, с головой увлеченная новым занятием – приданием достойного вида их жилищу, несмотря на всю ее нелюбовь к этому обильному дождями месту. В эти минуты С.Р. невольно любовался женой и испытывал по отношению к ней чувство огромной благодарности и благоговения перед ее постоянным – ради него – самопожертвованием. По возможности он старался ей помогать, хотя временами на него наваливались приступы усталости и слабости, его рано постаревший организм начинал давать сбои, и после обеда он уходил в спальню во флигеле и без сил растягивался на кровати.
Однако в тот день, переполненный различными переживаниями и размышлениями, он так и не сумел задремать, а только пролежал целый час с закрытыми глазами, а затем встал и в половине пятого, выдумав незначительный предлог, взял шофера и снова отправился в Веггис. Накануне он ничего не сказал Наташе ни о поразившей его картине, ни о желании подарить ее Феденьке Шаляпину, поскольку знал, что, занятая хозяйственными хлопотами, она не обратила бы на этот факт ни малейшего внимания, а в лучшем случае сделала бы недовольную гримаску и, как всегда, начала бы отговаривать его от еще одной «бесполезной покупки». Он замечал, что в последнее время стал более нелюдимым, и чем дольше жил, тем меньше оставалось у него желания общения, потребности говорить о чем-либо с людьми вообще и со своими близкими в частности, и список запретных тем постепенно ширился и рос. Ему показалось глупым объяснять Наташе внезапно появившийся у него интерес к работе неизвестного художника, но он, мысленно посмеиваясь, уже представлял себе, как через дочек, живших в Париже, преподнесет этот подарок Феденьке, который – будем надеяться! – наделенный немалым чувством юмора, поймет его жест и благосклонно примет свой ошарашивающий портрет.
Доехав до Веггиса, он вновь оставил автомобиль неподалеку от Капеллы Всех Святых, и они с шофером пешком направились к табачной лавочке, где С.Р. ожидало первое острое разочарование, поскольку ни мольберта, ни картины под пушистыми ветвями акации не оказалось. Охваченный беспокойством, как человек, обманутый в его лучших ожиданиях, он зашел в лавочку и на своем несовершенном немецком языке задал несколько вопросов хозяину, который был, напротив, весьма словоохотлив и от которого он узнал, что картина была оставлена ему жившим в Веггисе итальянцем, вернее сицилийцем, забравшим ее накануне вечером перед закрытием, поскольку за неделю она так и не продалась, а художник собирался встретиться с владельцем одной из галерей в Люцерне.
С.Р. недовольно поморщился, и разочарование весьма ясно отразилось на его продолговатом, землисто-бледном от постоянного курения лице, поскольку за долгие годы он так и не научился скрывать своих чувств. Вот это было некстати. Невыполненная обязанность грозила обернуться для него несчастьем. Он совсем не хотел, чтобы кто-то в последний момент увел у него из-под носа заинтересовавшую его работу, которую он в мыслях уже считал своей. Из дальнейшего короткого диалога с разговорчивым немцем он узнал, что молодой сицилийский художник в некотором смысле был новой достопримечательностью Веггиса. Прежде он жил в Париже, где у него была мастерская на rue de la Sorbonne, а в их края приехал искать тишины и уединения для работы, но, возможно, не в последнюю очередь, желая избежать скандала, поскольку жил не один, а со своей любовницей, «ошеломительной красоты сицилийской княгиней», как выразился табачник, которая ради него оставила мужа, и теперь, согласно законам фашистской Италии, стоявшим на страже нравственности и морали, на родине оба рисковали быть арестованными и посаженными в тюрьму.
Этот рассказ показался С.Р. совершенно фантастичным. Он слушал его с нескрываемым удивлением, высоко подняв брови, и на его непроницаемом лице с плотно сжатыми губами появилось скептическое и недоверчивое выражение. Невозможно было представить себе нечто подобное в провинциальном, размеренно-буржуазном Веггисе да и во всей их деревенской округе, и одна мысль хоть на минуту оставить это спокойное, упорядоченное и рациональное существование и окунуться в мучительный мир южных эмоций и страстей, казавшихся ему абсурдными, испугала его. Он вновь болезненно поморщился, думая о том, что ему предстоит иметь дело, пусть даже мимоходом, с разнузданными представителями чуждого ему богемного парижского мира, но картина его интересовала, и иного выхода не было, как узнать адрес скандальной парочки и отправиться по назначению, лелея тайную надежду, что работа еще не продана.
«Sie wohnen im oberen Stadtteil, hinterm Dom, - сказал табачник, выходя вместе с ним на улицу и указывая направление. – Man erkennt das Haus wegen eines eckigen Glasfensters mit Dekorationen».
«Они живут в верхней части города, за собором. Их дом выделяется своим расписным угловым окном».
Делать было нечего – если он хотел получить картину, надо было совершить небольшую прогулку и представиться этим «синьорам», которые, наверное, не имели ни малейшего понятия о том, кем он был. Оставив шофера в баре на набережной, С.Р. начал подниматься к собору, затем миновал прилегавшее к нему маленькое кладбище, навеявшее на него грусть видом полустершихся гранитных плит и мраморных надгробий, вышел на тянувшуюся поверху улицу и в ряду двух- и трехэтажных добротных домишек принялся отыскивать расписное окно.
Он увидел его издали – двухэтажный деревянный особнячок с остроугольной крышей и гостеприимно распахнутыми белыми ставнями, и сбоку, как и говорил табачник, красовалось выступающее окно с эркером, светившееся в острых лучах солнца, как зажженный уличный фонарь, и его нижняя часть была расписана гербами различных швейцарских кантонов. Рядом с домом располагался маленький садик, окруженный вечнозеленым бордюром живой изгороди, за которым трогательно и жадно тянулись к далекому небу покрытые нежной листвой липы.
Калитка оказалась распахнутой, и С.Р. несмело прошел внутрь по вымощенной плитами дорожке и остановился у входной двери, услышав через закрытые окна второго этажа, как кто-то играл на рояле. Приглушенно до него донеслись пронзительные, щемящие, похожие на скверкающие хрусталинки слез, капающие с тонких ресниц, ноты первой части, andante spianato, Большого полонеза ми-бемоль мажор Шопена. Будучи музыкантом, он сразу же инстинктивно отметил, что кто-то играл очень хорошо, как по технике, так и по чувству, и испытал почти болезненное ощущение, что должен был разрушить очарование звуковой гармонии своим прозаическим звонком в дверь. Он колебался и медлил, не будучи уверенным, стоит ли звонить, и уже собирался подождать окончания музыкальной пьесы, когда минуту спустя дверь сама распахнулась, и он увидел выросшую на пороге молоденькую горничную, бывшую воплощением нордического типа красоты, которая вежливо пригласила его войти.
«Darf ich Herr Morillo besuchen?» - застигнутый на месте преступления, смущенно произнес С.Р., снимая шляпу и сражаясь с произношением немецких слов, которые, когда он волновался, становились абсолютно непонятны окружающим.
«Могу я видеть господина Морилло?»
«Wenn Sie Bilder schen möchten, müssen Sie an die Fürstin wenden, - ответила горничная, - Heute ist Herr Morillo nicht in der Stadt».
«Если вы хотите посмотреть картины, то вас примет княгиня. Господин Морилло в отъезде».
Белокурая Брунгильда, величественно и мерно колыхаясь перед ним, провела его в просторную, казавшуюся пустынной и щедро затопленную солнцем мастерскую, и гордо скрылась за дверью. Оставшись один, С.Р. постепенно приходил в себя, прислушиваясь к музыке наверху, теперь доносившейся отчетливее, и растерянно разглядывал стоявшие на столике бесчисленные баночки с красками разных тонов, забытые в растворе большие и малые кисти и несколько палитр, покрытых разноцветными застывшими разводами, образовывавшими причудливые восточные узоры. У широкого окна стоял деревянный мольберт, и на нем – только что законченная картина, где на фоне изумрудных холмов и лугов плавно двигалась, нарисованная в профиль, темно-серебристая, фантастическая фигура средневекового рыцаря, вооруженного странными «орудиями», больше похожими на превратившиеся в металл экзотические цветы, чем на что-либо смертоносное, что могло принести гибель и боль, и все это создавало ошеломляющее ощущение невероятной, несуществующей, надземной действительности, в которой время текло особым образом и происходили чудеса.
С.Р. ошеломленно огляделся по сторонам... и понял – он попал в сказочный мир, наполненный вещами, дорогими для художника. Диковинные, отливающие перламутром ракушки чередовались на полочках с черными пористыми лавическими камнями, черепки античной посуды с белыми ветвистыми кораллами, глиняные статуэтки ацтеков и майя со «страшными» африканскими масками. С.Р. отметил книги, в основном посвященные исследованию древних цивилизаций, оставленные на письменном столе и открытые на изображениях пирамид Мексики или золотых масок инков, которые соседствовали со старинным граммофоном и последними «рекордами» Луи Армстронга, Жозефин Бакер, Артуро Тосканини и – что было совершенно невероятно! – его собственными. В стеклянных импровизированных витринах красовались коллекции старинных серебряных монет и вышедших из употребления банкнот, открыток конца XIX века с видами Италии и в особенности Сицилии и больших потемневших ключей, напоминавших о средневековых замках. Перемежаясь с книгами, в шкафу стояли в ряд миниатюрные фигурки святых и лежали филателистические альбомы, и наконец небольшое собрание старинных ружей и пистолетов на одной из стен миролюбиво уравновешивалось бронзовым греческим Распятием и греческой иконой Ильи Пророка.
Около мольберта на гвозде висел закапанный красками холщовый халат, пришедший на смену традиционной блузе художников, и похожая на узбекскую тюбетейку шапочка, расшитая геометрическими узорами зеленых, красных, желтых, черных и белых тонов, в которой, видимо, работал синьор Морилло. На подоконнике в плоской терракотовой вазочке рос грациозный бонсай, увенчанный пышной короной из мелкой листвы, и внизу стояла, прислоненная к стене, еще одна недавно законченная картина, где на излюбленном художником приглушенном хризалитовом фоне выступал суровый и гордый, темного серебра, профиль с мучительно раскрытым ртом, похожий то ли на кричащего воина, то ли на обезумевшего тирана. Поодаль стояли несколько полотен, повернутых к стене, и С.Р., боясь к ним прикоснуться, все же в тайне надеялся, что интересовавшая его картина могла быть среди них.
Помещение, по-видимому, часто проветривалось, однако в комнате сохранялся слабый запах скипидара, смешанный с другими растворами, в которых разводились краски и мылись кисти, и от этого с непривычки у него начала слегка кружиться голова. С.Р. перевел взгляд наверх и увидел на выкрашенных в бледно-желтый цвет стенах мастерской еще три работы художника. Одна представляла собой необычный морской пейзаж в сине-голубых тонах, с голубым вулканом посередине, от которого поднималось в небо прозрачное белое тающее облачко дыма, и с одной его стороны находился смешной уродливый шут в красном колпаке с бубенчиками, а с другой – темная окаменелая, как будто высеченная в скале фигура средневекового рыцаря, с которой соседствовала большая гроздь синего винограда. На другой – на бледно-голубоватом фоне свисали на длинных металлических нитях два рыцаря-марионетки, которыми управлял невидимый кукловод. Третья картина была еще более поразительной, и на ней было изображено одно-единственное суковатое засохшее дерево, широко раскинувшее свои пепельно-серые голые ветви, похожие на человеческие руки, за которыми простиралась глубокая синева моря и нежная голубизна небес. Одинокое дерево напоминало странника в пустыне мира – в том месте, где умолкают звуки и куда не доходит свет божественных глаз, где больше нет желания бороться, и в этом образе со страхом и содроганием сердца С.Р. узнал свой собственный духовный портрет.
Мир, который предстал перед ним в этой светлой комнате с гулкими каменными полами, щедро залитой солнцем, позволявшим краскам играть и переливаться глубокими и яркими тонами, несомненно, был выдуманный, сказочный, фантастический... эта реальность была не от мира сего. С изумлением С.Р. в первый раз подумал о том, что совсем ничего не знает о Сицилии, кроме разве что «сицилианы», мелодии старинного танца, распространенной в инструментальной и вокальной музыке в XVII-XVIII веках, которую использовали Бах, Гендель, Верди, Доницетти и которую он и сам вольно преобразил в некоторых своих прелюдиях, написанных еще в России, в тот необычайно щедрый и плодотворный период в его творческой жизни, который роковым образом был связан с трагедиями и смертью дорогих ему людей. Однако пасторальная, меланхолическая мелодия танца, как он теперь видел, была бесконечно далека от тех мучительных, страждущих, поражающих силой внутреннего страдания живописных созданий, которые в этот момент окружали его. С запозданием он вспомнил, что на Сицилии, кажется, был Шаляпин, и это было неудивительно, ведь его первой женой была итальянка, очаровательная балерина Иолочка Торнаги, с которой он сам познакомился в Частной опере Мамонтова, покоренный ее изяществом и красотой. Иолочка, оказавшаяся милейшим человеком, была не просто итальянкой – ее отец был сицилийцем, и мысль о ней с необычайной ясностью воскресила в его памяти ее далекое милое и невыразимо грустное лицо с большими темными глазами.
Ванечка Бунин тоже побывал на Сицилии, возвращаясь из путешествия по Святой Земле, запоздало раздумывал он. Его друзья с воодушевлением рассказывали ему об этом таинственном, полном мифов и непостижимом острове, с воспоминания о потере которого Карфагеном в Эрикской битве начинался роман Флобера «Саламбо», на сюжет которого он когда-то пытался написать оперу, но теперь, по прошествии стольких лет, и это забылось, и он не помнил из рассказов друзей абсолютно ничего, с досадой думая о том, что не будет в состоянии поддержать даже самый банальный разговор с сицилийской аристократкой, которая через считанные секунды должна была появиться в комнате.
Он болезненно поморщился на свою необразованность, мимоходом укорив себя в том, что собирался многое сделать, многое увидеть и попутешествовать – вплоть до Цейлона, но так и не исполнил почти ничего из обещаний, данных себе самому в молодости. Затем его мысли перенеслись к сицилийской княгине, и ему представилась темпераментная южанка, похожая на оперную Кармен – дитя свободы, живущая страстями и следующая велениям собственного сердца. Это было бесконечно далеко от его с некоторых пор просчитанного до мелочей существования и от того, что он мог себе позволить, и предстоящая встреча вызывала у него невольныe опасения. Между тем музыка наверху прекратилась, последовала небольшая пауза, нужная, видимо, для того, чтобы позволить ему лучше познакомиться с картинами, и через минуту кто-то осторожно начал спускаться по лестнице. Мгновение спустя, необъяснимым образом показавшееся ему волнительным и долгим, дверь в мастерскую отворилась – и вначале в косых лучах слепящего солнца ему явилось только воздушное летящее нежно-лазурное облако. Он не понимал, что с ним происходило, почему он был настолько охвачен смятением, что ничего не видел и не осмеливался поднять на нее глаза, и только когда княгиня оказалась почти перед ним, ему удалось собраться с духом – и в следующую же секунду он прозрел, насквозь пронзенный дрожью.
Просторное одеяние свободно облегало ее высокую стройную фигуру и ниспадало широкими складками до самого пола. Это было даже не платье, а вариант древнего греческого хитона, отсылавший воображение к античным статуям или – в недавнем прошлом – к театральным костюмам Иды Рубинштейн или пленившей Россию Айседоры Дункан. Ее бледное и узкое лицо с точеными чертами, которые он так хорошо знал и любил, обильно обрамляли золотистые волосы, собранные в пышный пучок на затылке, откуда вырывались и сбегали щедрыми струями вниз по длинной шее. Пораженный, ошарашенный, ошеломленный, С.Р. в страхе и немом изумлении смотрел на это создание, не ощущая ничего, кроме своей полной беспомощности, беззащитности, чувствуя, как он весь холодеет, как у него отнимаются руки и ноги и сердце от ужаса и восторга летит стрелой вниз, не в силах выдержать невозможную, невероятную, пронзившую его рассудок мысль, что в прекрасной оболочке незнакомой сицилийской аристократки – после стольких лет отчаяния, одиночества и тоски – перед ним воскрес из небытия, презрев тление и смерть, неутешно оплакиваемый им до сих пор образ его первой и единственной любви, давно ушедшей, покинувшей его, но бесконечно дорогой ему Верочки.
Она подошла, и с улыбкой – которая тоже была абсолютно Верочкина! – протянула ему руку, и сказала по-французски: «Votre visite est un grand honneur pour nous, maestro!»
«Ваш визит – большая честь для нас, маэстро!»
Оглушенный всем, что с ним произошло, С.Р. в изумлении смотрел на нее, стараясь собраться с мыслями и не забыть о цели своего визита. Он чувствовал себя опустошенным, выброшенным из реальности, и поначалу его даже удивило, что она знала его, но еще больше – что она интуитивно заговорила с ним на языке, которым он владел намного лучше, чем немецким, и больше любил его. Его тронуло итальянское слово «маэстро» в конце, такое теплое и родное, которым он более дорожил, чем сухим французским «мэтр». Однако все это было незначительно и мелко по сравнению с тем, что в эту минуту совершалось в его жизни, переворачивая ее до самого дна, что было главным событием дня – перед ним после долгих лет разлуки вновь стояла его Верочка! Нескрываемое чувство неверия, страха, тревоги перемежалось на его открытом, как книга, лице с безграничным восторгом и счастьем, когда он, позабыв обо всем, созерцал восхищенными глазами эти новые прекрасные и тонкие черты, так хорошо ему знакомые и любимые, оставшиеся неизменными. Он видел тот же овал лица, тот же самый изящный носик, упрямый, дерзкий подбородочек и те же большие и пытливо на него смотревшие из-под длинных темных ресниц голубые глаза. Роскошное золото волос, рост и фигура тоже были абсолютно Верочкины, а – самое главное! – в ней была та же скрытая сила, целиком подчинявшая его себе и безоговорочно завладевавшая его волей. Когда она заговорила, он заметил, что и мимика, и движения, и даже тембр голоса и интонации – все было Верочкино, и, закрыв глаза, он мог бы поклясться, что именно так говорила по-французски сама Верочка. Все это было совершенно невероятно и необъяснимо – как будто душа умершей много лет назад дорогой ему женщины непостижимым образом переселилась в оболочку иной, появившейся на свет позже и на другом конце земли.
«Может ли это быть? Как, из чего мы сделаны? Неужели наверху заготовлено определенное количество живых «болванок», человеческих «клише», которым Господь Бог дает свое дыхание?» - как в тумане, пронеслось у него в голове, и его охватили смятение и страх оказаться наедине с этим неземным существом, казавшимся пришельцем из далеких миров, принявшим родные очертания, и он не знал, принесет ли ему это удачу или окончательно погубит его.
Он чувствовал, что пауза слишком затянулась. Надо было отогнать свои тайные страхи, вернуться на грешную землю и спросить про картину. Однако способность рационально мыслить и рассуждать окончательно покинула его, и он продолжал отчаянно бороться со своим замешательством, пытаясь прийти в себя от только что пережитого шока и освободиться от колдовской власти прошлого, которое с новой силой обретало перед ним свои осязаемые черты. Она стояла в двух шагах от него, гордо вскинув прекрасную голову, и смотрела на него с улыбкой, как женщина, уверенная в своей красоте и в своей власти над мужчинами. Она не могла не видеть, что с ним творилось, и, наверное, отнесла это к тому простому и неоспоримому факту, что была на редкость красива. К счастью, она не могла догадаться о правде, да он ни за что не открыл бы ее никому, и мысль о воскресшей из небытия Верочке вновь привела его в трепет – до такой степени, что он внезапно ощутил, как его всего, как бывало во времена юности, помимо его воли, до самых корней волос, обильно заливает бледно-розовый румянец.
Он стоял перед ней, как распятый на кресте Христос, с бьющимся у горла сердцем, обнаженный в своих чувствах – и это было совершенно недопустимо. Собравшись с силами, он сбивчиво заговорил, поначалу путая французские слова, о картине, которую видел накануне выставленной у табачной лавочки. Княгиня, которая в свободных традициях парижской богемы, представилась ему просто Ванессой, с сожалением заметила, что как раз эту самую картину ее спутник утром увез вместе с другими работами в Люцерн. Однако она сразу же выразила желание показать ему оставшиеся картины, и С.Р., разочарованный, но не подающий вида, чтобы не огорчать ее, а заодно чтобы продлить блаженство и побыть с ней подольше, с готовностью согласился и пересмотрел все картины, предложенные его вниманию. Среди них были, как того и следовало ожидать, написанные под влиянием кубизма, воспроизводившие странные разноцветные механизмы и механизированные существа, и летящие в пространстве неопознанные небесные тела, но все же нельзя было отрицать, что художник обладал своим собственным, ярким и узнаваемым стилем, и среди его работ выделялись «люди-утесы», похожие на ожившие прибрежные скалы, и «люди-деревья», возвышавшиеся посреди голого лунного ландшафта и напомнившие ему безжизненные и тревожные, освещенные призрачным светом пейзажи Макса Эрнста, которые он видел вместе с Ириной – единственной любительницей современной живописи в их семье – в одной из парижских галерей.
Ванесса, вероятно, ожидала, что взамен понравившейся ему картины он выберет другую, и ему не хотелось разочаровывать ее немедленным отказом. Он подивился, что неожиданно стал мягким и уступчивым, совсем не угрюмым и не сварливым, каким был еще несколько дней тому назад, когда его раздражало буквально все в окружающем мире. Он вдруг почувствовал себя молодым, и ему сумасшедше захотелось исполнять желания Ванессы, как когда-то он был готов на все ради Верочки, хотя невольно стал причиной ее преждевременной смерти. С.Р. любезно и внимательно рассматривал полотна, задавал вопросы, которые наверняка были несущественными и глупыми, поскольку он совсем ничего не понимал в современной живописи, тогда как самым главным, тайным и жгучим, его желанием было как можно дольше быть рядом с этой женщиной, не отходить от нее, дышать одним с ней воздухом и с запретным удовольствием наслаждаться ее изумительными чертами, зная, что она не сможет отгадать причину его очарованности, его покоренности, пока внезапно его не охватили ужас и страх от мысли, что в конце концов он должен будет уйти и, возможно, больше никогда не увидит этого поразительного лица, которое было ему дороже всего на свете.
Медля и вновь перебирая картины, он судорожно думал о том, что предпринять, какой выдумать предлог для того, чтобы вернуться в этот дом с расписным окном с эркером, когда внезапно силы небесные, в тот день необычайно к нему благосклонные, пришли ему на помощь, и сама Ванесса благодаря непостижимой женской интуиции не прочла все написанное в его сердце и не предложила самым простым и естественным образом зайти к ним через день, когда ее спутник вернется из Люцерна.
«Может быть, картина и не понравится хозяину галереи. Знаете, как это бывает? Тогда Ренато привезет ее обратно».
Утопающему был брошен спасательный круг, за который было грешно не ухватиться. В общей сложности он провел с Ванессой около часу. Показав картины, она деликатно расспросила о его артистической жизни, о концертах, о новых сочинениях, которых было мало и почти все они не удовлетворяли его. Оказалось, она была на нескольких его концертах в Париже, а также на выступлениях молодых музыкантов в Русской консерватории на Avenue de New York, где он был почетным председателем. Они по-дружески простились до следующей встречи, и Ванесса, протягивая ему руку, с солнечной Верочкиной улыбкой, осветившей ее лицо, сказала напоследок: «Для меня большая честь познакомиться с вами, маэстро. Мы с Ренато ваши горячие поклонники».
С.Р. поспешно опустил глаза, стараясь справиться с волнением, и – снова неожиданно для себя, поскольку не делал этого уже многие годы – низко наклонился и поднес ее руку к своим губам, исполнив старый, но неизменно прекрасный и дорогой ему ритуал отжившего, ушедшего в небытие мира, которому он принадлежал и, будучи во всем ретроградом, оставался внутренне верен. Он заметил, что у Ванессы была такая же нежная и изящная ручка, какая была у Верочки, и было одним удовольствием прикоснуться к ней губами и почувствовать шелк ароматной гладкой кожи. В его памяти мгновенно пронеслись, как отголоски былого, отрывочные видения безвозвратно потерянных дней, когда он был молод и беззаботен, каким он становился редко и только в ее присутствии, как он любил, забываясь, целовать без конца, без передышки ее длинные и тонкие пальчики. И вот теперь эта девочка, эта молодая аристократка, неведомыми путями попавшая из жаркого, опаляемого солнцем острова в туманную и дождливую Швейцарию одновременно с ним, которая, наверное, была ровесницей его дочерей, сама того не подозревая, воскресила в нем мучительные и сладостные ощущения канувших лет, когда он был попеременно то невероятно и беспричинно счастлив, то беспредельно, но вполне осмысленно несчастлив, но в отличие от его нынешнего бессмысленного духовного прозябания, лишенного настоящей любви, его окаменелого существования мертвеца в мире других мертвецов, тогда – он был живой и был способен глубоко чувствовать, переживать, испытывать острую боль и даже плакать, а значит, был ближе к Создателю.
Охваченный мятущимися и мятежными мыслями, разрывавшими его душу на части, С.Р. поспешно простился с Ванессой и, оказался на улице, держа шляпу в руке. С непокрытой головой, в расстегнутом пальто, он спускался к набережной, не видя ничего вокруг и совсем не чувствуя холода, хотя ближе к вечеру температура падала и с озера долетали порывы ледяного, почти зимнего ветра. Его мысли бежали далеко, намного дальше, чем он мог себе позволить согласно здравому смыслу и его положению, но это не останавливало его. Невидящими глазами он смотрел на изгибающиеся узкие улочки и переулки Веггиса, на ступеньки, ведущие вниз в узких проемах между аккуратными светлыми домиками с кружевными занавесками на окнах и пышными шапками алых, белых и голубых гераней на подоконниках. Перед ним расстилался весь городок, огибавший изрезанную береговую линию озера, на которое в этот час ложились прозрачные бледно-жемчужные тени неслышно подкрадывавшегося вечера. Он думал о том, что никому, ни одному человеку на земле не выпадало того, что только что произошло с ним, и об этом он не мог говорить с другими. Он и сам не мог разобраться в запутанном клубке своих чувств и не знал, что его ожидает, к чему приведет сегодняшняя встреча, но в то же время им овладела абсолютная уверенность, что в его жизни произошло нечто неизмеримо важное, переломное, после чего нельзя уже будет вести то бессмысленное, глупое, пустое и серое существование одушевленной машины, на которое он был обречен в последние годы.
Спустившись на набережную, он издали заметил прогуливавшегося у пристани шофера, которому, видимо, надоело дожидаться его в баре и он решил полюбоваться на выстроившиеся вдоль берега белоснежные яхты и катера. Увидев приближающегося С.Р., тот повернулся и с немым удивлением смотрел ему в лицо, как будто видел его впервые. Подойдя ближе, С.Р. почувствовал, как от воды тянет холодом, и подумал о том, что надо застегнуть пальто и надеть шляпу и перчатки. Он не помнил, что сказал шоферу, наверное, пригласил его идти к автомобилю, но заметил, что тот с нескрываемым изумлением продолжает разглядывать его. Несколько минут они шли рядом в молчании, затем шофер, отважившись, простодушно поинтересовался: «Что это вы, Сергей Васильевич, с сияющим лицом... как Моисей с Синая?»
С.Р. прикрыл глаза и беззвучно засмеялся, думая о том, что его шофер оказался совсем не глупым малым и попал в самую точку. Он взял его под руку, и они продолжили путь в молчании, пока не достигли автомобиля, оставленного неподалеку от Капеллы Всех Святых.
«Правьте вы, Михаил Васильевич», - усаживаясь на второе сиденье и откидываясь на спинку, сказал С.Р., а затем, увидев в лобовом стекле, освещенном лучами уходящего за горизонт солнца, свое до неприличия счастливое отражение, подумал: «Я только что спустился с небес».

Иллюстрация: Петр Кончаловский «Окно»
В тексте – Марио Торнелло «Человек-хищник»