Тепло Сицилии

Тепло Сицилии

Перевод с итальянского Ирины Баранчеевой

Моим женщинам и моей Сицилии

Остров, над которым курится Этна

На рассвете тень от Этны, крупнейшего вулкана Европы, падает на треть Сицилии, крупнейшего острова Средиземного моря. О ее красотах, о следах древней истории на ее берегах написаны многие тома. Это один из древнейших очагов истории, мировой цивилизации. Но Сицилия – не погасший вулкан, она, как Этна, живет, извергается, клокочет, не утихает. Ее живую действительность не очень замечают. Иным хотелось бы ограничиться замечанием, что здесь сформировалась мафия, преступная организация, перенесшая преступления на многие континеты. Не многим лучше, когда здесь видят лишь экономически отставший регион Италии. Но Сицилию можно понять лишь и умом, и сердцем. Для этого надо посмотреть на нее открытыми глазами, войти в заботы, мысли, переживания сицилийцев, оценить их по достоинству. И тогда она запечатлеется во всей красоте и величии.
Марио Торнелло, поэт и художник, родился в Палермо. Сборник его произведений и гарфики впервые предлагает, с согласия автора, русскому читателю Ирина Баранчеева, переводчик, знаток современной Италии. Вместе с автором она назвала книгу «Тепло Сицилии». Читатель сможет оценить справедливость названия. Дело не только в южном климате, а в сердечности, необыкновенном душевном тепле жителей острова.
Парадокс в том, что книга написана в Риме. Торнелло живет более сорока лет в «вечном городе» как посланец своего острова, не мысля ни дня своего существования и творчества без связи с родиной. Это своего рода «высокая болезнь». И у нее есть название. Крупнейший сицилийский писатель Леонардо Шаша, говоря о таких, как Торнелло, ввел в обиход термин sicilitudine – ностальгия по Сицилии.
Торнелло «Человек-природа» В сборник вошли стихотворения автора, написанные с 1961 по 1993 годы, а также рассказы и очерки разных лет. (...) Часть материалов публиковалась в газете «Modus Vivendi International» на русском языке.
Сборник завершает эссе И. Баранчеевой о творческой личности Марио Торнелло, в котором немало места уделено его работам как художника. Хотя в изобразительном искусстве Торнелло и не получил систематического образования (по профессии – он преподаватель), на его ранние работы обратил внимание Пабло Пикассо, а земляк автора художник Ренато Гуттузо написал предисловия к каталогам ряда его персональных выставок. (...)
Творчество Торнелло представлено во многих антологиях по литературе и искусству. Он лауреат премий «Квадрифольо» (Рим), «В тени этрусков» (Пиза), «Города Венеции», «Силарус», «Сицилия 80» и ряда других. В 1997 году ему присужден титул почетного академика Академии «Сикуло-Норманна» (Монреале). Стихи поэта переведены на многие иностранные языки.
Имя его по праву может быть включено в плеяду славных имен, которые дала щедрая на таланты Сицилия, рядом с такими, как Верга, Шаша, Пиранделло. Без них была бы неполной духовная картина не только Италии, но и Европы.
Энцо Сичилиано, писатель и журналист, в журнале «Эспрессо» от 13 августа 2003 года опубликовал статью «Великая матушка Сицилия», посвященную вкладу Сицилии в духовность Италии. «Как это уже понял в свое время Гете, - пишет он, - без Сицилии Италия не может дорисовать до конца картину своей души. Скажу больше: Сицилия в отношении Италии представляет то же, что и Россия в отношении всей Европы».
Можно поэтому только приветствовать, что в России познакомятся с еще одним славным сыном острова, над которым курится великая Этна.

Лоллий Замойский

Fine settembre
Ora un lungo brivido
scuote il canneto e gli olmi
carezzando baie sassose
e scheletri di cose
sputati dal gioco monotono
di un mare testardo.
Il villaggio
grigio di cielo
socchiude palpebre ferrate
nel torpore di un letargo
che pare senza fine.
1962

E già fugge la notte
E già fugge la notte
al chiarore di una livida alba
lasciando impronte di umido argento
sulle pagine vuote di un diario.
E fugge, così, quanto resta di ciò
che si chiama gioventù
se d’improvviso t’accorgi
che ciglia di neve
ti segnano l’ingiuria del tempo
come tragica misura di una realtà.
1983

Lettera ad un amico
per Franco
L’alba gelida dell’autunno
puntuale al miracolo dei colori
riporta con cuore remoto
sciami scomposti di pensieri.
Ed io, uomo, so
che l’ostrica tenace dell’isola
che ti trattiene
è il tuo vivere da poeta.
So che godi
del mare dipinto alla finestra
e dell’iris che svetta
sul bianco muro
e nell’alba umorale che sale,
la vela latina
respira con te.
So di questo
e tornerei volentieri a bere,
nell’autunno che avanza,
gocce di cielo
se l’ostrica della città
divaricasse per me
le sue orride valve.
Conservami un’onda azzurra
ed un frutto solare,
per quando, disfatto,
poserò in vista del mare.
1983

Конец сентября
Теперь долгий озноб
сотрясает тростник и вязы,
лаская каменистые бухты
и остовы предметов,
заплеванные однообразной игрой
упрямого моря.
Селение,
серое от неба,
прикрывает железные веки
в оцепенении летаргического сна,
которому, кажется, не будет конца.
1962 г.

И уже тает ночь
И уже тает ночь
в сумраке мертвенно-бледной зари,
и на чистых страницах моего дневника
остаются лишь серебряные капли росы.
И так убывает остаток того,
что молодостью люди зовут,
и неожиданно видишь,
как инеем седин
тебя оскорбительно коснулось время,
положив трагический предел настоящему.
1983 г.

Письмо к другу
посв. Франко
Холодная осенняя заря,
неизменная в чуде окраски,
вновь приносит из далекого сердца
рои беспорядочных мыслей.
И я, душой, понимаю,
что цепкая устрица острова,
которая тебя держит –
и есть твоя жизнь поэта.
Знаю, что ты наслаждаешься
нарисованным за окном морем
и цветком ириса, ярким
на белой стене,
и влажность раннего утра
треугольный парус
вдыхает вместе с тобой.
Я знаю об этом
и охотно вернулся бы
пить в наступающей осени
капли неба,
если устрица города
раскроет для меня
свои мрачные створки.
Сохрани для меня голубую волну
и растение солнца,
когда, поверженный,
я упокоюсь здесь, у самого моря.
1983 г.

Родина души

Торнелло «Воспоминания об Анатолии» У каждого человека, без сомнения, есть место, запечатлевшееся в его памяти, со своей господствующей планиметрией, состоящей из просторной главной площади, с памятником павшим, тенистыми деревьями на боковых тротуарах, под которыми старики устало доживают свои дни, с прилегающими аккуратными мощеными улочками, где столько окон смотрит на вас в абсолютном спокойствии своими огромными любопытными глазами и где радостно слышать собственные шаги и видеть ключи, торчащие в дверях домов.
Земля, приютившая городского человека, который отправляется к ней, чтобы найти свои корни, потому что он оставил многое из своего детства на этих улицах и закоулках, на маленьких площадях, где до позднего вечера играл в слабом свете фонаря - это и есть моя детская родина, куда каждый год летом я возвращался в большой дом дедушки с материнской стороны на улицу Труден, 47.
Мощеные улицы, небольшая лесенка рядом с нашим домом и ступеньки перед дверьми других домов служили идеальной спортивной площадкой для той ничем не ограниченной свободы, которая вспыхивала для меня сразу же по приезде в этот прохладный дом, после сердечных, но уже несколько рассеянных объятий, которыми я одаривал мою незамужнюю тетушку, пахнувшую деревней.
Первым признаком свободы, на самом деле, было немедленное удаление ботинок, дабы ничем не отличаться от остальных мальчишек, с которыми я пускался в различные приключения.
Домой я возвращался только подгоняемый зверским аппетитом, который в городе напрасно стимулировали лекарствами, среди которых был и рыбий жир.
Каждое лето поэтому я проживал в неутомимой напряженности, собирая новые впечатления, которые, накапливаясь год от года, обогащали меня и формировали мой характер.
Мои дяди, оригинальнейшие типы, смягчали и сдерживали мою необузданность молодого жеребенка своими мудрыми рассказами о душе этого края, который меня очаровывал, касалось ли это земельного труда, животных или сельской жизни.
И я, Мариано, как звали меня товарищи, городской мальчик, вынужденный в течение девяти месяцев сидеть всю первую половину дня за партой частной начальной школы, был полностью вовлечен в круг моих родственников, которые раскрывали передо мной свой особенный мир, и в ту нескончаемую деятельность, которая разворачивалась перед моими глазами. В эти редкие моменты во мне успокаивался трепет познавания.
Дядя Агостино, напоминавший Чарльза Лотона и внушавший мне уважение своей мощной статурой и необъятностью желудка, оставлял ощущение подлинной человеческой мягкости, даже если его тихие, почти нежные слова, произносимые баритоном, пугали меня.
К его достоинствам можно отнести умение слушать признания маленьких, и его ответы, которые были, несомненно, плодами глубоких размышлений, удовлетворяли мое любопытство, приоткрывая тот малый мир, который осуществлялся в замкнутости этого поселения, но заключал в себе всю философию крестьянского мира, по большей части берущего свое начало из опыта предков.
Белокожий, как и его белокурые сыновья, напоминавшие своей статностью норманнских воинов, мыслитель и мастер жестикуляции, он вызывал во мне некоторую почтительную робость, которая, однако, быстро улетучивалась благодаря его сердечности и предлагаемым мне ранним местным овощам и фруктам.
Дядя Филиппо, напротив, был по натуре полной противоположностью своего брата, во всех отношениях, начиная от внешности и заканчивая его жизнерадостным, часто даже бурлескным характером.
Сухопарый, стройный, с кожей оливкового цвета, похожий на араба в пустыне, ярый курильщик с вырывающимися из горла рычащими проклятьями, готовый к вспышкам гнева, однако, быстро проходившего, отплевывающийся на дорогу из-за тех вонючих сигар, которые он курил.
Он был одарен чувством юмора, переходившим в иронию, которая делала его незаменимым в веселых компаниях и особенно на свадьбах благодаря его заразительной веселости.
Его балетные «па» и дерзкие колена также были хорошо известны и увлекали в танец даже самых строптивых женщин в округе.
Еще памятны его возлияния и стихотворные остроты во время веселых застолий. Как каждый настоящий знаток вина, он пренебрегал водой как чем-то, без чего мужчина может обойтись. При этом никогда не терял чувства меры, хорошо зная свои границы.
Торнелло «Симбиоз»Его остроты по поводу земляков и местных событий оставались поговорками вплоть до того времени, когда ему стукнуло девяносто и более лет. Но и тогда он, несмотря на глухоту, все же отстаивал свое право бесплатно смотреть летом кино на открытом воздухе из уважения к тому факту, что он являлся старейшим жителем округи.
Его монологи, конечно, предназначавшиеся совсем не тем разным ослам, которыми он пользовался когда-то в деревне, заставляли покатываться со смеху несколько поколений родственников и знакомых.
Вот это все и было моей «родиной», как были ею и похороны, когда все вокруг облачалось в черное, включая лица крестьян из-за их бород, которые они не брили по случаю траура.
Ею были матери, зовущие на углах улиц своих детей, потерявшихся позади бумажных змеев. Ею был малыш, разносчик спелых помидоров, который с двумя корзинами, висевшими на обеих руках, тянул что-то однообразное об их цене и качестве, разносившееся как заунывное арабское пение. Точно так же и взрослые разносчики, со своими разноцветными повозками, нагруженными корзинами со всевозможными овощами и фруктами, оставляли за собой нежнейшие созвучия, музыкальность которых, балансируя между пронзительной высотой и мрачными басами, иногда делала непостижимой сущность самого произносимого.
Моей «родиной» были и босоногие моряки с огромными плоскими корзинами в руках, полными рыбой, которая была выловлена всего за несколько часов до этого и на прекрасном обозрении размещалась на мягкой поверхности благоухающих водорослей.
«Родиной» был прежде всего и запах дыма сжигаемых сухих веток лимонов или олив, который часто доносился в сумерках изо всех домов, когда крестьяне возвращались с полей и мощеные улицы заполнялись звуками шагов подбитых гвоздями башмаков и повозок, нагруженных с верхом соломой или сушняком лимонов и олив, находившихся в неустойчивом равновесии, а в сентябре, во время сбора винограда, и его огромными золотистыми горами.
«Родиной» были для меня и бесконечные ряды столов на улицах, на которых сушились помидоры на солнце.
И еще пекарня, располагавшаяся около дома, тоже пробуждала мою фантазию, когда мы с тетей каждую неделю совершали ритуал один и тот же, но всегда впечатляющий, отправляясь придавать форму и новую жизнь зерну, за молотьбой которого я наблюдал. Как было восхитительно, когда и я мог соорудить какую-нибудь фигурку из поднимающегося теста, в то время как длинные языки пламени печи, почти касавшиеся нас, воскрешали во мне адские видения, которые сулила мне религиозная тетушка за мои хулиганства.
Глубинной родиной был для меня в первую очередь и нежнейший образ тети Кристины, незамужней женщины, посвятившей себя престарелым родителям и всецело преданной Христу, которому она приносила в жертву все свои дни.
Одаренная определенной наивностью и чувством юмора, она тем не менее могла показать силу характера, когда речь шла о ведении дел на ее лимоновых плантациях, и в некоторых случаях одерживала победу, заставляя замолкать грубых крестьян с их тяжеловесными рассуждениями своей обезоруживающей логикой.
Женщина, уступавшая только племянникам, легко приходившая в волнение и нежная с детьми, она оставалась упорно привязанной к деньгам, хотя была способна на щедрые поступки, если удавалось затронуть чувствительные струны ее души. По вечерам, когда дневной шум уступал место усталости, я находил пристанище у нее на руках, и это было для меня лучшим завершением восхитительных событий дня.
Игры же, многочисленные и разнообразные, тем не менее предпочитались тому, что привлекало меня более всего - запускать сделанных нами бумажных змеев всевозможных цветов. Не было для меня игры более восхитительной, поскольку в той высоте, на которую поднимался бумажный змей, сосредотачивалось все мое желание физически и духовно взлететь и охватить взглядом в широком зримом объятии наш поселок, холмы, вплоть до самого моря.
Торнелло «Воспоминания об Анатолии» Воскресенье же, как Создатель, который «почил от дел Своих», я, принуждаемый тетей, проводил в размышлениях, для чего облачался в новый костюм и сверкающие начищенные ботинки и, прослушав мессу у монахинь в громоздких белых чепцах, чинно шествовал наносить визиты дядям, которые великодушно снабжали меня мелочью на мороженое, и я часто оставался у них обедать.
Вся эта свобода, которой я наслаждался ежегодно в течение почти трех месяцев, сменялась затем величайшим разочарованием, которое я испытывал в зимние месяцы в городе, и единственной отдушиной в грусти домашнего заточения было рисование. Я заполнял листы за листами в ностальгическом гимне свободе, вновь переживая на бумаге те самые места и игры, которые запомнили меня их главным участником. И, конечно, благодаря этим первым живописным опытам я начал посещать в поселке мастерскую художника Гарайо, также приезжавшего каждое лето из столицы и простаивавшего часами за мольбертом.
Дружба между нашими семьями позволяла мне неожиданно бросать какую-нибудь надоевшую игру и появляться в его доме, интуитивно притягивавшем меня той особенной атмосферой, в которую погружает мастерская художника, начиная с пьянящего запаха скипидара. Но в особенности меня поражал процесс творчества, на котором я присутствовал в религиозном молчании, как загипнотизированный, давая выход моему врожденному призванию.
Точно так же я останавливался, зачарованный, перед лавками ремесленников, где под открытым небом признанные художники превозносили подвиги паладинов Франции, разрисовывая их по бокам делающихся повозок. Эти красноватые, светящиеся тона, вдохновленные выразительной радостью народного творчества, притягивали меня еще и потому, что иногда удавалось получить несколько жестяных банок с остатками краски, и я мог попробовать что-нибудь изобразить на дощечке сам. Волшебство струящегося цвета, обретающий форму сюжет, тональные переходы в процессе работы и заключительный триумф становящегося осязаемым стремления духа были для меня восхитительными моментами, которые удовлетворяли мою бессознательную потребность творчества.
Вот это и есть «родина», которая осталась в моем сердце, навсегда запечатлелась в моей памяти. Это страна воспоминаний или, более точно, родина души, куда я часто возвращаюсь, чтобы обрести мои, еще жизненные, корни. Большой поселок, позолоченный туфом, отмеченный суровой архитектурой, похожей на характер его обитателей, который, несмотря на спорадические попытки возвыситься культурно, так и остался провинцией.
И, может быть, это и к лучшему.

Paese
Stanotte ho planato in sogno
sul mio caldo paese
disteso come gatto al sole
e nella luce che feriva,
sfiorando le porte del tempo,
ho sentito scorrermi,
come sabbia tra le dita,
gli anni ormai consegnati.
E’ un paese trasognato il mio,
che smemora i figli,
mutevole come nuvola,
fiore immerso nel verde bicchiere
dove
l’aquilone della gioia infantile,
danzando tra le pupille,
mi regala l’eco della tenerezza.
Oggi, l’eresia del vivere
è quasi condanna
e ti accorgi del tempo che passa
dalle vecchie canzoni che canti
per farti compagnia.
1983


Il dito degli dei
Troppi addii ho dato
a mani protese,
troppi pensieri ho regalato
a mente piena;
è tempo
che questa fuga dall’uomo
plachi il delirio degli incerti
suggerendo idee di cristallo.
La mano del destino
si chiuderà
in fondo al libro delle regole
firmando una vita banale.
Scenderò verso il mio mare
sorridendo alle montagne
per ricevere l’impronta
del dito degli dei.
1984


Memorie
Prima che un altro sabato
mi riporti nel solco della memoria
fino ai laghi bianchi del tuo silenzio
e prima che un’altra alba
stampi sui tuoi occhi memorie passate,
ti chiederò con un sospiro d’anima
d’essere sfiorato
dal paradiso della tua voce.
Sarà forse autunno
ed il grecale improvviso che s’alzerà
vestirà d’incanto tutto ciò che sarà nostro.
1985

Родина
Сегодня ночью я летел во сне
над теплой родиной моей,
греющейся, как кошка,
в лучах ослепительных солнца.
Я касался времени ворот
и чувствовал, как через меня струятся
подобно песку сквозь пальцы
годы, давно прошедшие.
Этот городок, пригрезившийся моим,
не помнящий своих детей,
изменчивый, как облако,
цветок в зеленом бокале,
где
бумажный змей детской радости,
танцуя в зрачках,
дарит мне эхо нежности.
Сегодня ересь жизни –
почти что приговор,
и ты замечаешь уходящее время
в старых песнях, которые поешь,
чтобы не быть одному.
1983 г.


Перст богов
Много раз я прощался
с руками, ко мне простиравшимися,
много дум подарил
голове, переполненной мыслями;
И теперь
мое бегство от людей
усмирит бред сомнений,
навевая хрустальные замыслы.
Рука судьбы
сожмется
в глубине книги правил,
подписывая заурядную жизнь.
Отправлюсь к моему морю,
улыбаясь горам,
чтоб получить отпечаток
перста богов.
1984 г.


Воспоминания
Пока не наступил тот день,
что возвращает в колею воспоминаний,
до белизны озер твоего молчания,
и прежде чем заря оставит
в твоих глазах лишь отпечатки прошлого,
прошу тебя стенанием души –
коснись меня
раем твоего голоса.
Возможно, будет осень,
и налетевший ветер
оденет сказкой все, что будет только нашим.
1985 г.

Судный день
Нам привезли его в пятницу. Я это хорошо помню, поскольку наша соседка синьорина Бригида сделала мне в тот день в процессе курса лечения очередной болезненный укол в ягодицу.
Для нас это было настоящим открытием – так он нас поразил. Продавец фирмы «Соттиле» с Римской улицы доставил нам его безо всяких объяснений на третий этаж дома № 30 по улице Чельсо на имя моего старшего брата.
Его блестящий черный цвет горел огнем, а шины были более толстые, чем обычно, обрамленные белым, и еще большой хромированный фонарь. Но больше всего нас поразили обода колес - деревянные. Раньше у велосипеда мы таких никогда не видели. Его совершенство и особый запах новизны невольно внушали уважение.
За обедом мы узнали от моего брата Нини, хозяина велосипеда, что он купил его в рассрочку, отметив таким образом свою первую офицерскую получку и назначение в армию.
Со всей прямотой мне было сразу же сказано, что я не должен прикасаться к нему «даже пальцем», припомнив мои способности разрушителя высокой квалификации. Наградив меня этим званием, на меня возложили ответственность Бог знает за какие преступления, которых я и не помнил.
Это был прекрасный велосипед «Бьянки» с шикарным покрытием цепи, на котором красовалось название марки. А звонок отдавался веселой и громкой трелью.
Прошло по крайней мере два месяца, прежде чем мне позволили совершить на нем короткую поездку, и мне казалось, будто я летел в экстазе под восхищенными взглядами ребят из моего квартала. Поблуждав в окрестностях дома, я вернулся, вызываемый криками с балкона, обозначившими конец моих коротких каникул.
Однако то, что наша квартира находилась на третьем этаже, со временем привело к медленному, но прогрессивному угасанию интереса к велосипеду двух моих старших братьев. Действительно, спускать его на улицу и затаскивать домой на своих плечах, а это около сорока ступенек, требовало определенных физических усилий, которые в конце концов охладили их первоначальный пыл. Торнелло «Человек из камня»
Когда в нашей семье стало очевидным такое положение вещей, я еще больше поторопил мать походатайствовать перед братьями о том, чтобы мне разрешили пользоваться велосипедом хотя бы по воскресеньям, после выполнения ненавидимых мной домашних заданий.
При этом меня сопровождало такое количество самых разнообразных наставлений, что они до сих пор звучат у меня в ушах. Говоря по правде, я не столько боялся упасть, что однажды и произошло, сколько того, что на блестящем металле могла бы появиться какая-нибудь царапина.
Когда я возвращался домой, с каждым разом все более и более увеличивая расстояния, братья всегда тщательным образом обследовали велосипед, которым они пользовались лишь для поездок за город.
В течение года я стал его полновластным хозяином. В моем квартале для меня больше не было тайн, и, как любопытный щенок, я шмыгал повсюду, выполняя заодно и семейные поручения.
В тот день, когда мне позволили отправиться в Багерию, на родину моей матери, навестить тетю Кристину, я не мог скрыть чувств от встречи с неизвестным во время этого долгого путешествия за тринадцать километров от города.
Тем не менее все обошлось благополучно, несмотря на причитания моей матери, и к вечеру я вернулся домой с сумкой, наполненной ароматными мандаринами и лимонами.
Я отвоевал этот велосипед, с которым обращался осторожно и который звал «Бьянкина» (Белоснежка). Все мои друзья завидовали мне: кто нарочито, а кто завидущим взглядом.
Весь город распахнулся перед моим любопытством, и в седле моего железного коня я пересек его вдоль и поперек. Я знал его не хуже, чем извозчики. Во второй половине дня мои блуждания сменялись радостью отдыха, когда я слушал «u cuntu», рассказы, приправленные жестикуляцией, о паладинах Франции, их трансцендентной любви, гневе, безумствах и рыцарских подвигах.
В этой атмосфере, ощутимо передаваемой поэтом-рассказчиком, витал высокий дух греческого мифа, и его голос, возвышаясь, дарил нам вдохновенное повествование под пальмами городского оазиса, каким была Вилла Бонанно. Я слушал его, зачарованный, в седле моей «Бьянкины» - крылатого коня моего воображения. И с этими героями я бродил по сказочным лесам и дрался с неверными на дуэли за право обладать священными землями и робкими девами.
Часто я наталкивался и на другого уличного поэта, который постоянно перемещался из одного квартала в другой. Я имею ввиду Джузеппе Скьера, полоумного поэта, чьи ритмические аллитерации, отмеченные острой иронией, рассказывали о громких новостях городской и социальной жизни.
Ухмылки и смешки бездельников были ему гарантированы, в то время как, жонглируя словами, этот тощий как жердь человек вертел во рту зажженную сигарету. Толпа, привлеченная его буффонадами, все увеличивалась, и он начинал декламировать свои комические стихи.
Политическая ситуация в Европе между тем стремительно развивалась, и итальянский диктатор торжественно провозгласил, что «послам Франции и Англии было объявлено о вступлении Италии в войну».
Чуть позже мои старшие братья были призваны в армию, и вскоре связь с ними прервалась.
Начались авианалеты на город, и первый же, совершенный французской авиацией, незначительно повредил порт. Был один убитый. Половина города собралась опознавать его, и я одним из первых примчался на велосипеде посмотреть на случившееся. Этот покойник совсем не был похож на тех, которых мне приходилось видеть раньше, чинно лежащих в опрятной одежде. Присыпанный пылью, он валялся, как тряпичная кукла, в огромной луже свернувшейся крови.
Город нежился под жарким солнцем и почти отказывался втягиваться в тот вооруженный конфликт, который неминуемо на него надвигался.
Вскоре налеты, совершаемые английской авиацией, нанесли первый серьезный ущерб порту: на воздух взлетел корабль со складом вооружения, среди военных были жертвы.
Казалось, город встрепенулся, чтобы приспособиться к первым потрясениям, во всех смыслах этого слова, особенно это касалось продовольствия. Не хватало буквально всего, и жизнь ухудшалась.
Военная ситуация между тем развивалась, и вступление в мировую бойню Соединенных Штатов означало негативный поворот для Италии.
Палермо продолжал подвергаться тяжелым авианалетам, которые заставили большинство его жителей искать убежища за городом, что сделала и наша семья, состоявшая теперь из меня, шестнадцатилетнего, моей матери-вдовы и жены брата, ожидавшей ребенка. Мы переехали в Багерию, в дом бабушки и дедушки с материнской стороны, и нас приютила святая женщина, моя тетя Кристина.
Разрушительные налеты на Палермо происходили в среднем каждые три-пять дней; как правило, во второй половине дня, поэтому каждое утро город принимался за работу.
Я отправлялся из Багерии на велосипеде с двумя сумками, наполненными ароматно пахнущим хлебом, который продавал в Палермо контрабандой из-за установленных ограничений. Каждое утро я проводил в городе, путешествуя от одной двери к другой в кругу тех наших знакомых, которые были особенно привязаны к своему жилищу и отказывались покидать его.
Моя маленькая коммерческая деятельность кое-как дополняла мизерную пенсию моей матери, тогда как наши лимоны, совершенно неухоженные, постепенно засыхали под солнцем.
Ежедневно я возвращался в поселок после того, как заезжал домой, чтобы забрать как можно больше наших вещей и тем самым спасти их от неминуемой гибели. Сколь возможно, я нагружал велосипед и сам надевал на плечи вещмешок. Каждый день, в течение целого года, а то и больше, я взваливал на себя эту тяжесть, которую, честно сказать, я бы и не чувствовал, если бы не скука однообразия. По воскресеньям я отдыхал за городом, совершая небольшие вылазки.
Однако с каждым днем ситуация в городе все ухудшалась. Налеты участились, и мои глаза подростка поражались виду истерзанного города и разрушенных домов, которые еще за день до этого я видел целыми.
Иногда и меня заставал налет, вызывая сильнейшую дрожь. Однажды, ища убежища в окрестностях центральной железнодорожной станции, не помню как, я очутился среди разбитых надгробий на кладбище святой Урсулы. Когда дали «отбой» я направился к выходу и, проходя мимо старинной средневековой церкви, откуда когда-то началось восстание против анжуйцев, известное как «Сицилийская вечерня», через распахнутые двери был поражен ужасной картиной: десятки мертвых людей лежали в ряд, занимая все пространство пола. Потрясенный, я убежал тогда, но постепенно начал привыкать к этим картинам. Сколько их я еще увидел потом!
Отряды гражданской обороны УНПА, сформированные из людей пожилого возраста, пытались создать видимость порядка. Достойна восхищения была работа пожарных команд, которых вызывали на самые ответственные участки.
С каждым днем Палермо принимал все более жалкий вид. Разрушенные дома мешали скудному автомобильному и пешеходному движению. Трагедия ощущалась повсюду. На улице Чельсо находилась наша заброшенная квартира, не представлявшая интереса для истребительных налетов вплоть до рокового дня 9 мая 1943 года, когда во время двух беспрецедентных бомбардировок на бреющем полете город был превращен в груду развалин.
В тот день я, как обычно, отправился в город, продал хлеб и заехал домой, чтобы захватить кое-какие вещи. На своей «Бьянкине» я проезжал мимо разрушенных и полуразрушенных домов, стараясь выбраться из этого лабиринта смерти. Едва я возвратился в Багерию, как неожиданно над местностью раздался тяжелый, нарастающий рев. Мы выскочили на террасу и увидели над нами около четырехсот двадцати самолетов, похожих на маленьких черных насекомых. Я беспомощно смотрел на них и считал, пока они пролетали над нами. Они направлялись в сторону Палермо, и через несколько минут мы увидели напрямую, на расстоянии по крайней мере десяти километров, огромный, чудовищный столб пыли. Женщины плакали, чувство отчаяния охватило нас.
В наших мыслях был наш дом.
Среди всех бомбардировок, которые выдержал Палермо за годы войны, эта была самой тяжелой. Жертв среди населения было чрезвычайно много из-за необычного времени налета, случившегося около полудня.
Багерия, переполненная палермскими беженцами, рассованными по всем дырам, со всеми вытекающими отсюда последствиями, также стала свидетельницей совершенно непредвиденного события. Неожиданно над нами появился четырехмоторный американский самолет (так называемая «летающая крепость»), который пролетел на бреющем полете над местностью и устремился, оставляя позади себя хвост дыма, прямо в море в окрестностях Капо Дзафферано. Своим леденящим душу ревом он почти касался крыш домов, а затем взорвался, уничтоженный своим же смертоносным грузом, который он сбросил за границами поселка, возможно, в последней попытке спасти его.
Весь дрожа, я вскочил на велосипед и помчался смотреть на разрушения, произведенные взрывами среди наших лимонов, которые все оказались уничтожены. Две бомбы большого калибра, не взорвавшись, лежали на земле.
Охваченный гневом, соединенным с любовью к родному дому, и даже не предупредив моих женщин, я отправился в Палермо обычным путем, по 113-му шоссе, иногда задерживаемый неисправностью цепи моего велосипеда.
Я хотел увидеть, что стало с домом, где мои юношеские мечты носились, обгоняя друг друга, словно ласточки на колокольне.
Потрясенный и обеспокоенный, я достиг города. Уже с окраин я увидел, какие чудовищные разрушения принес этот налет. Улицы были непроходимы, а сорванные решетки балконов, как военные трофеи, свисали с выпотрошенных домов. Повсюду с ужасом я видел мертвых, которых никто не удостаивал даже мимолетной жалостью. Редкие прохожие шли по улице Мессина Марине, жалуясь вслух. Они казались отсутствующими, находящимися в трансе.
Надо всем парило осязаемое ощущение смерти. В тяжелом, пыльном воздухе застыло какое-то нереальное молчание, которое нарушали только чьи-то проклятия и плач, и это заставило меня задуматься над тем, стоит ли пытаться проникнуть в город ради моих целей. Медленно я брел среди заваленных улиц и временами чувствовал неуверенность. Неожиданно позади огромного скопления развалин, прямо перед собой, я увидел печальное зрелище. Снесенные порывом смерти, на земле валялись повозка и кучер. Пораженный, я созерцал эту картину, а внутри меня выкристаллизовывалось ощущение смерти. Но эти образы, вместо того чтобы заставить меня кинуться прочь, напротив, толкали меня продвигаться дальше то на велосипеде, а то пешком.
Таким образом, я продолжал идти вперед, подталкиваемый бессознательным юношеским любопытством, пробирался по мало знакомым или совсем не знакомым улицам, обходя развалины, которые загромождали главную улицу. По временам меня, однако, охватывало беспокойство, когда я не мог отыскать точные ориентиры, настолько все до неузнаваемости изменилось вокруг. Торнелло «Тотем»
Из разрушенных домов на улицу вывалились деревянные балки, похожие на взывающие о помощи руки, которые в течение веков поддерживали разнообразные полы, а также много разбитой мебели. Но еще печальнее было смотреть на то, что находилось в неустойчивом равновесии или стояло на прежнем месте. Мне казалось, я оскверняю взглядом личную жизнь этих несчастных семей. Среди разнообразия предметов, неожиданно выставленных на обозрение редких прохожих, мне почему-то запомнилась маленькая собачка, которая визжала, зажатая между двумя манекенами в ателье. Она балансировала на полу, который поддерживался только двумя стенами здания.
В некоторых местах я должен был преодолевать завалы, оказывавшиеся передо мной. Среди этого призрачного пейзажа я слышал оглушительное биение моего сердца, переполняемого различными чувствами.
Ближе к центру города, где стоял наш дом, группы пожарников вместе с добровольцами уже начали работу по спасению людей, когда было точно установлено, где именно под обломками они находятся. Это было соревнование со временем.
Сначала надо было попытаться очистить прилегающие улицы.
Два или три раза меня останавливали или советовали повернуть обратно, поскольку я проходил через слишком опасные зоны. Но пешком или на велосипеде я все же проделал мой мучительный путь и достиг окрестностей нашего заброшенного дома, стоявшего на улице Чельсо, отходившей от улицы Макведа.
Поднимаясь к нему, я чувствовал еще большую дрожь, чем прежде. Меня охватывал ужас от того, что, пройдя еще метров сто, я почувствую себя осиротевшим среди этих родных мне мест. Я брел, окруженный солнечным сиянием, и мне не хватало ориентиров из-за исчезновения некоторых зданий. Мне казалось, что я нахожусь в каком-то кошмарном сне, от которого никак не мог пробудиться. Вокруг стояла фантастическая тишина, и у меня стучало молотом в барабанных перепонках. Единственным звуком, который я слышал, было, вероятно, мое яростное дыхание. Неожиданно я подумал о моих женщинах, которых не предупредил о моем геройстве, как тут же меня пронзила другая мысль: даже если наш дом уцелел, я все равно не смогу попасть в него, поскольку у меня не было с собой ключей. Меня озадачила легкость моих решений, и я направился к маленькому фонтанчику у переулка Рагузи, чтобы освежиться и успокоиться. Несколько глотков... и я приблизился к цели.
Я испытал ужасную боль, когда увидел, что церковь XVI века, стоявшая на маленькой площади дель Гран Канчелльере, была стерта с лица земли. Странным образом я несколько минут стоял, размышляя над тем, как это могло произойти. Мне казалось, что я отчетливо слышу простодушные голоса ее прихожан, молитвы, пение, шумное веселье. Нелепый луч солнца освещал то, что теперь от нее осталось. Казалось, над этой улицей надругались и непристойно принесли ее в жертву палящему солнцу.
Здания, находившиеся на левой стороне улицы, уцелели, поэтому и наш дом был спасен. Но великолепный особняк напротив, с мемориальной доской при входе, напоминавшей о том, что «здесь был старинный дворец Майоне», был полностью разрушен. Незнакомые люди толпились вокруг и тихо переговаривались. Они подобрались совсем близко к супружеской чете, которая была похоронена под обломками, сапожнику и его жене, пышнотелой блондинке, на которую я, бывало, заглядывался с интересом.
Они были еще живы, слабо стонали и даже отвечали на зов людей, которые обманывали их, обещая помощь. Однако мы могли лишь поймать их последние вздохи. Я перекрестился, когда услышал, что этих несчастных невозможно спасти, поскольку все прилегающие улицы завалены обломками зданий. Любая попытка откопать их из-под этих чудовищных руин голыми руками оказалась бы тщетной.
Тот день 9 мая 1943 года остался выжженным огнем в моей памяти. Я и теперь переживаю те драматические минуты, включая тот момент, когда авантюрно проник в наше жилище через квартиру, расположенную под нашей. Оставив велосипед на развалинах, которые полностью загораживали вход, я легко добрался до балкона второго этажа. Войдя в чужую квартиру через сорванные ставни, я пересек ее в темноте и, выйдя через входную дверь на лестничную площадку, поднялся к нашей квартире, находившейся на третьем этаже. Ключей от дома у меня не было, а я заметил, что наша дверь хорошо выдержала этот чудовищный удар.
Чтобы проникнуть внутрь, мне пришлось использовать тот акробатический трюк, которым мы пользовались в подобных случаях с моим братом Нини: я влез в квартиру через окошко, выходившее на лестничную шахту.
Наша квартира показалась мне чужой. Большие куски туфа лежали в двух комнатах на полу, куда они были заброшены взрывной волной, разбившей ставни нашего балкона, выходившего на улицу Чельсо. Столовую заливал непривычный свет, поскольку особняк, стоявший напротив, исчез. Теперь с балкона открывался вид на площадь, а не на узкую улицу, к которой я привык, и неожиданно вдали впервые блеснул для меня зеленый купол Театра Массимо, находившегося по прямой на расстоянии около тысячи метров.
Восхитительная голубизна неба, чуждая моей грусти, заглядывала сквозь сорванные ставни. Сотни книг, самых разнообразных, валялись, покрытые кусками туфа и пыли. Предметы позабыли свое назначение.
Проходя по дому, я исследовал, боязливо ощупывая ногами, другие комнаты, остававшиеся в темноте.
Собрав кое-что из вещей, в настороженной тишине я вновь пересек квартиру, расположенную под нашей, и перелез через балкон, распахнутый на руины.
Я чувствовал, как стучало у меня в висках от осознания переживаемого момента. Весь город казался покрытым каким-то плотным саваном.
Неожиданно, коснувшись моей головы, метнулась пара голубей, и я вздрогнул, почувствовав настоящий испуг. Где-то далеко разговаривали два человека, которых я не мог видеть из-за значительного расстояния, но из этого странного, разносившегося эхом диалога я уловил, что один из них утверждал, будто не может пошевелиться и, если судьбе будет угодно, он так и останется под развалинами своего дома.
Я снова прошел мимо того нагромождения обломков, которые похоронили под собой наших соседей, и, затаив дыхание, на мгновение остановился, услышав их слабые стоны.
А затем перекрестился и, дрожа, удалился.
В эти дни я узнал о смерти Джузеппе Скьера, полоумного уличного поэта, который своими сюрреалистическими дифирамбами отмечал этапы городской жизни.
На обратном пути в Багерию, по запоздалом размышлении, мне стало ясно, насколько рискованным был мой демарш.
Через несколько дней я вернулся, чтобы забрать и тем самым спасти и другие вещи, и под конец решил вывезти даже большую часть нашей библиотеки, в особенности зеленые книжки коллекции «Медуза» издательства «Мондадори», к которым мы были особенно привязаны.
Влияние этих признанных имен, от Дос-Пассоса до Льюиса, Гамсуна, Хаксли, Вульфа, Жида, Сарояна, Фолкнера, покорило меня и открыло новые горизонты. Спасти эти книги означало выразить им мою благодарность.

(В итальянском варианте рассказ называется «Отрезок жизни»).

Блюзы в Багерии
Все жители Багерии, включая эвакуированных из Палермо, собрались на центральной площади и выстроились вдоль тротуаров Корсо Бутера, чтобы увидеть, как их поведут.
Тягостная атмосфера давила на всех каким-то нереальным молчанием.
Длинная колонна пленных двигалась мимо нас тяжелым шагом, и в их грустных глазах мы ясно читали молчаливое отчаяние перед неблагоприятной судьбой. Кое-кто из солдат приветствовал нас и что-то выкрикивал. Подавленные, они смиренно тащили на себе вещмешки со своим скарбом. Шинели у многих были перекинуты через плечо или висели на руках, как ненужная ноша. А у некоторых болтались на ногах ненавистные портянки из серо-зеленой шерсти.
В голове этой длиннейшей колонны шла группа офицеров, печально смотревших вокруг невидящим взглядом. Остаток военной гордости, хоть и побитой, был еще жив в них. Отдельно в хвосте правильным прямоугольником шла небольшая группа немецких солдат со своими офицерами, маршировавшими, как будто на параде.
Предшествовали и замыкали эту змею из человеческих тел примерно двадцать американских солдат на двух грузовиках, которые следили за пленными, не выпуская из рук винтовок, с чувством настороженного превосходства.
В то время главная улица города еще не была асфальтирована, поэтому печальный кортеж удалился от нас в огромном облаке белой пыли.
Одновременно неподалеку, в местечке Паризи, в стороне Санта Флавия, батальон американских солдат, в основном чернокожих, начал располагаться лагерем. В двух шагах было море Аспры.
Не спрашивая, а только поставив в известность ими же назначенного главу местной администрации, они принялись расчищать себе место изумившими нас мощнейшими бульдозерами, загубив при этом огромное количество лимонов и олив. В два дня под сенью этих ароматных деревьев были установлены многочисленные палатки. Затем колючей проволокой оградили близлежащее пространство, чтобы устроить там обширный пороховой склад вместе с остатками итальянской и немецкой военной техники, которую они вскоре начали вывозить отсюда на невероятно огромных грузовиках. Столб красноватой пыли поднимался за ними высоко вверх, и его было видно издалека. Торнелло «Женская фигура»
Выкорчеванные деревья, с корнями на солнце, сложенные в большую кучу вместе с остатками стенной кладки, образовывали маленький холм.
Деревянные ящики со снарядами всех типов были сложены под деревьями, служившими как бы проволочным заграждением, аккуратными рядами и достигали в высоту человеческого роста.
Земля среди лимонов и олив вся была усеяна ружейными, пулеметными и револьверными патронами. Многие ящики треснули, и их смертоносное содержимое валялось в беспорядке. Было много артиллерийских снарядов длиной больше метра.
В течение нескольких дней, при порывах ветра в лицо, я следил за укладкой снарядов, подгоняемый юношеским любопытством, а также тем, что в неограниченной свободе с утра до вечера гарцевал на своей «Бьянкине», велосипеде Бьянки. На нем мне было легко издали наблюдать за теми, кто еще несколько дней назад были нашими врагами.
Небольшие познания в английском языке, кое-как приобретенные в школе, очень пригодились мне, когда я попытался обменяться несколькими дружескими словами с часовыми, а потом постепенно проникнуть внутрь лагеря. Жуя их шоколад и жвачку, куря их сигареты, я неожиданно обнаружил в солдатах безудержную жажду алкоголя.
Тогда вместе с моими домашними мы решили купить хорошего вина, с содержанием алкоголя в тридцать градусов, которое я разбавлял водой почти наполовину и разливал в литровые бутылки, которые было очень трудно доставать.
Таким образом, я привел в действие начавшую процветать коммерцию, которая принесла в наш дом экономическую независимость, а также разную заокеанскую снедь.
Одновременно я узнал, что все военные были «прикомандированы» к лагерю и не могли никуда отлучаться, разве что съездить в Палермо на машине с разрешения начальства. А они между тем располагали такими капиталами, которые просто прожигали их карманы. У входа в лагерь, куда, естественно, был запрещен вход гражданским, мне было нетрудно уклоняться от мягкого надзора «Military Police» - военной полиции - и наблюдать за распорядком дня солдат. Кроме того, вино открывало многие двери для моей коммерческой деятельности, которая не ограничивалась одним алкоголем, но распространялась и на продажу разных глупых вещиц, которые я находил случайно и которые возбуждали воображение этих больших детей. Я предлагал их как «сувенир итальяно», согласно их определению, а также получал щедрые чаевые, сигнализируя о «сеньоринах», известных в округе своей доступностью. Большой проблемой для меня оставалось находить бутылки, которые, сколько я ни просил возвращать мне пустыми, все были перебиты выстрелами из револьверов или ружей.
Но помимо моей процветающей коммерческой деятельности больше всего меня привлекала в этом необычном месте музыка, которую я с каждым днем открывал для себя все больше и больше. Со второй половины дня и до позднего вечера, когда огненный шар солнца тонул в синеве моря Аспры, щекотавшего ноздри соленым запахом, как по волшебству, музыканты собирались в группы и наступал миг душевного раскрепощения.
Звучали блюзы и спиричуалс, которые исполнялись хором и в которых чувствовалась старинная тоска этого народа, этой расы.
Присутствуя на этих импровизированных концертах, я поражался тому, как изобретательность могла способствовать рождению мелодий высокого музыкального уровня на таких «инструментах», как гребень, обернутый в папиросную бумагу, или собранные раковиной руки, с помощью которых можно было голосом изобразить звук рожка. А один гигант-негр своим неподражаемым баритоном даже имитировал контрабас. Кроме того, к их услугам была целая батарея различных деревянных и металлических конструкций, которые использовались с особой изобретательностью.
К этим инструментам, созданным из ничего, добавлялись окарина и губная гармошка, с помощью которых на таких «jam session» исполнялись и проникновенные мелодии, и неистовые ритмы.
Находиться среди военных на отдыхе мне было необычайно интересно.
Моя алкогольная коммерческая деятельность помогала нам дома жить.
Однако пару раз военная полиция конфисковывала мой товар и запрещала появляться на территории лагеря, но я упрямо игнорировал запрет. Я рос без отца и чувствовал свою ответственность за семью. Все-таки я был единственным мужчиной в доме, хоть и шестнадцатилетним. От моих двоих братьев, находившихся на фронте, все еще не было никаких вестей.
Мое вино, приправленное музыкой, действовало на души солдат как бальзам. Оно же иногда помогало мне отвлекать строгого часового от его газетных комиксов.
Я приходил в лагерь к концу дня, когда солнце смягчало свои безумные лучи и в воздухе появлялся одуряющий запах цветущих лимонов, похожий на восточные благовония. Часть солдат, окутанная облаком красноватой пыли, играла в волейбол. В другом конце несколько человек, стоя под деревьями на коленях и отчаянно ругаясь, были поглощены игрой в кости. Кто-то одиноко наигрывал на губной гармошке позабытую мелодию, уносясь на крыльях памяти в свое детство, в свой квартал, к своим истокам. Чуть поодаль, на площадке, сложенной из ящиков с боеприпасами, устраивалось настоящее боксерское состязание, притягивавшее к себе несколько человек зрителей.
Среди многих солдат, прошедших перед моими глазами, один особенно остался в моей памяти и в моем сердце: это Чарльз Чиф, черный верзила, ростом метр девяносто сантиметров, напоминавший буратино гибкими движениями своих жердеобразных рук и ног. Он родился в Манассасе, городке в штате Вирджиния, и до войны работал на лесопилке. Деликатнейший человек, подлинных душевных качеств, он, конечно, был истерзан личными проблемами, которые я угадывал в его охровых глазах, налитых кровью. Он хорошо пел да еще прищелкивал пальцами, слегка раскачиваясь. Он был без ума от моего велосипеда, и мои переживания, когда он взял его напрокат, неожиданно оживили его. Он пробудился от своего расового оцепенения и удрал в седле «Бьянкины», распевая во все горло. Меня он оставил в некотором опасении. Я так и не понял, чем он дорожил больше: нашей дружбой или моим велосипедом.
Однажды, ближе к закату, не найдя его ни под навесом, где играли в кости, ни среди игроков в покер, ни в каком-либо другом месте, я узнал от сержанта Холли, что Чарльза посадили в тюрьму из-за его бесшабашных выходок накануне вечером, когда он ранил двух своих товарищей.
Я почувствовал вину за то, что продавал ему вино, но я также знал по личным наблюдениям, что его запои были тоскливыми и молчаливыми.
С разрешения сержанта Таллена я навестил его, и у меня появилась уверенность, что его поведение зависело не только от алкоголя, но и чего-то такого, что таилось в его сердце, чтобы потом вырваться наружу.
Он был очень рад меня видеть, мы долго говорили через решетку, хотя временами мне казалось, что он не слушает меня, предпочитая тихо напевать, следуя за маршрутами своих мыслей.
Он был ободрен моим присутствием, я чувствовал, что приношу ему успокоение, но внезапно наступившая темнота намекнула мне, что пора уходить. У меня сжалось сердце, когда он сказал, что в том месте, где находилась его камера, не было электрического освещения, и он смертельно боялся мышей, которых было слышно предыдущей ночью.
Я побежал к лагерю, взбираясь по крутой лестнице, выбитой в туфе, и в неверном свете сумерек нашел одного из его товарищей. У него я раздобыл электрический фонарик, который тут же отнес Чарльзу.
Он пел вполголоса и казался почти отсутствующим.
Когда я оставил его, это раздирающее душу пение все поднималось наверх, преследуя меня. В блюзе были такие слова: «Мне ничего не остается, кроме как закончить все. Подожду поезда 22.35, растянусь на путях и положу голову на рельсы».
Эти горькие, полные тоски ноты все еще дрожат внутри меня, в моих воспоминаниях.
Надо сказать, что тюрьма Чарльза находилась в месте как нельзя более угнетающем.
В Аспре, приморском поселке Багерии, лимоновые плантации располагались на расстоянии восьми-десяти метров ниже уровня местности. Там были пространства, похожие на площади, иногда доходившие до сотни метров в ширину, где в прошлом находились карьеры туфа, использовавшиеся для строительства. Мало-помалу, пока происходила добыча материала, дно понижалось, и у основания одной из стен образовалось узкое помещение, приспособленное под склад инструментов и где можно было наслаждаться прохладой. Вот это и была тюрьма Чарльза, и в этом месте тишина могла принести зло.
Несколько дней спустя, когда я, как обычно, находился среди солдат, которые звали меня «Мариус», мы увидели приближающийся к лагерю огромный грузовик. Спрыгнув с него на землю, несколько человек изобразили перед нами мимический танец, дав понять, что они привезли пианино. Естественно, они украли его в одном из разрушенных палермских домов. Измученный город еще выставлял свои ужасные раны на солнце.
Восторгам не было конца, и кое-кто захотел попробовать фортепиано прежде, чем сгрузить его. Звучание, конечно, было расстроено, но стараниями нескольких умельцев за несколько часов инструмент был приведен во вполне сносное состояние, чтобы воспроизвести терпимые созвучия.
Одновременно человек десять солдат подготовляли большую «сцену», складывая ящики с боеприпасами одинаковой высоты, прямо со всем их смертоносным грузом. Другие установили микрофон из акустических ящиков. Как-никак это были солдаты инженерных войск, и они располагали столькими средствами.
К возрожденному пианино подходили разные люди, некоторые исполняли даже симфоническую музыку, что меня поразило.
Тем ясным августовским вечером под небом, как будто нарисованным на заднике в театре, вновь полились сверкающие звуки этого пианино марки «Diamond». Торнелло «Реликт»
Вокруг него объединились музыканты самодеятельного оркестра, которые после небольшой репетиции начали исполнять потрясающий блюз. Для Багерии это было чем-то немыслимым, погружающим в колдовскую атмосферу. Огромная луна и аромат цветущих лимонов дополняют картину воспоминаний.
Среди пианистов, которые особенно заинтересовали меня как в тот, так и во все последующие вечера, был один - маленького роста, коренастый, в его вдохновенном лице было нечто козлиное, и он напоминал в профиль еврейского раввина. Отпустив в микрофон несколько острот и извинившись, что он сегодня не в форме, он разразился долгими переливами хроматических гамм, которые воспаряли от его яркой индивидуальности. Бурные аплодисменты сразу же подчеркивали особенно виртуозные пассажи пианиста. Его импровизация, сплетенная из звуковых арабесок, почти арпеджио, прививалась к главной теме, которая, мастерски разработанная, терялась в сиянии музыки.
Казалось, звезды той ночи святого Сильвестра отделялись от черного бархата неба, притягиваемые светящейся аурой этого артиста.
Я поинтересовался, как его зовут: Эрролл Гарнер.
Это имя не слишком надолго задержалось в моей памяти. Позабылось, хотя я продолжал продавать ему мое разбавленное вино. Мы не были слишком привязаны друг к другу из-за его скрытной и замкнутой натуры. По вечерам я с большим интересом слушал как его виртуознейшие соло, так и выступления в сопровождении плохонького оркестрика, состоявшего из его товарищей. Его блюзы и «регтаймс» будили в памяти те скрытые ощущения и гармонии, которые существуют внутри нас.
Даже в спиричуалс, исполняемых хором, я находил отзвуки высокой музыкальной поэзии.
В те вечера я с необыкновенным удивлением узнал среди этих исполняемых в живую известных мелодий те, которые, как я думал раньше, были итальянскими: «Stardust», «American Patrol» и «Saint Louis Blues», который я знал по исполнению Наталино Отто под обескураживающим названием «Печали Сан Луиджи».
Громкими голосами солдаты выкрикивали названия: «Perdido», «Indiana» и другие. Два вечера спустя, с должным уважением к «звезде», был приглашен к микрофону черный певец Рэд Маккензи, о котором я больше ничего не знал, но который показал высочайший профессиональный уровень, однако так и не захватив меня.
В течение нескольких вечеров под видом импровизации был создан самый настоящий оркестр. Новость облетела округу, и в эти летние вечера из Палермо начали приезжать солдаты на грузовиках, включая и генерала, чтобы послушать эти концерты. Из Багерии и ее окрестностей также стекалось много гражданского населения, которому было отведено место, чтобы слушать стоя. Шло время. Многие военные сменились в этом лагере. Я больше не видел Чарльза Чифа: его перевели в Мессину.
Стеклянные бутылки стали редкостью. Моя алкогольная коммерция сразу же прекратилась, и мне больше не удавалось находить те глупые вещицы, которые я облагал пошлиной как «сувенир итальяно». Дружеские отношения с солдатами уступили место чему-то более рассудочному, и поскольку я больше не находил, что еще можно продать, постепенно мой интерес к ним угас.
Через несколько недель моя семья вернулась в Палермо в наш дом на улице Чельсо. Мы снова поселились в нашей квартире, освободив ее от кусков отвалившейся штукатурки и от плотных масс туфа, которые попали к нам во время той памятной бомбардировки, сравнявшей с землей великолепный особняк, стоявший напротив.
Каково же было наше удивление, когда выйдя на балкон столовой, всегда затемненной этим старинным зданием, мы увидели в отдалении, в новом свете зеленый купол Театра Массимо.
Жизнь в городе, хоть и с трудом, налаживалась.
Некоторые кварталы были еще непроходимы, хотя длинные очереди грузовиков уже сбрасывали обломки в море.
На площади Кастельнуово, одной из самых оживленных в городе, с целью «братания с народом» в ложе XIX века начались выступления духовых оркестров различных американских частей. Огромное количество народу стекалось сюда, чтобы обрести в этих музыкальных звуках веру и надежду на будущее. Это было пробуждением к новой жизни.
Во второй половине дня помимо оркестрика авианосца «Forrestal» в разное время перед нами выступал большой оркестр Гленна Миллера - гармоничный и вдохновенный. Годы спустя, интересуясь джазовой музыкой, я узнал о смерти известного музыканта, разбившегося над Атлантическим океаном.
Затем я начал посещать Американскую библиотеку на улице Свободы, где меня, горевшего желанием познакомиться с заокеанским, заинтересовало большое количество самых разнообразных журналов: от художественных до рекламных, от литературных до спортивных и т.д. Для меня открылись новые горизонты, и моя юность впитывала в себя новые культурные настроения, как впитывает влагу сухая земля.
Я держал в руках «V Disc» или диски Победы. Это были первые «долгоиграющие» пластинки, на которых, одна за другой, были записаны многие музыкальные мелодии. Для нас это было абсолютной новизной. Я также посещал курсы знакомства с американским джазом, и это увлекло меня. Я открывал для себя несомненные таланты, проникая в музыкальный мир, ранее мне не известный.
Однажды вечером, который, как и остальные, был посвящен выдающимся исполнителям, нас познакомили с некоторыми известными пианистами. Каково же было мое удивление, когда среди них я узнал уникальный ангельский стиль того замкнутого и скрытного пианиста, которому я продавал в Багерии мое разбавленное вино.

Odore d’inverno
E l’odore d’inverno
irrompe improvviso
sui pallidi ulivi.
Un ultimo sciame,
un fischio di treno lontano
e Novembre s’innalza mesto
e rivestire sogni sospesi.
Dirò addio a qualcuno
per spezzare questo silenzio
che mi cresce dentro
e guarderò dentro la favola interiore
che mi scava l’anima.
Un fiato di vento resinoso,
un respiro dopo l’altro
ed un brivido di cielo
copriranno ogni luogo della memoria.
1989

Sul mantello della notte
E adesso che le ombre dell’autunno
s’addensano cupe sulle tamerici
e l’anima gela al ricordo
di giorni luminosi,
bevo questo silenzio d’abisso.
Nulla è dimenticato in confessione
tra i territori segreti dello spirito.
Questo è un paese senz’alba
e senza tramonto;
è il mio paese dell’anima
con i suoi silenzi senza memoria.
Sul mantello della notte
sale lo stormire dei miei pensieri
e resto crudo come uomo che non sogna.
1989

Raccontami il mare
per Carmelo
Raccontami il mare
che smalta gli azzurri festosi
e batte testardo lo scoglio.
Raccontami il mare
come luogo d’infinita memoria
dove l’orma di Dio
sale come esile preghiera.
Nel bacio del sole che se ne va
sconfino in vaghi pensieri
mentre batte l’ala del tempo
di questo nostro vivere.
Leggerò sul tuo viso
traccia d’ombra di gabbiano che s’invola
mentre il passato mi si farà presente.
Raccontami il mare disteso e levigato
come frammento di eternità,
come giardino colmo di doni,
come specchio di paradiso,
come silenzio di battaglia dipinta.
1993

Запах зимы
И запах зимы
неожиданно вторгается
в бледные оливы.
Последний рой,
свисток далекого поезда,
и грустный ноябрь наступает,
навевая прерванные сны.
Скажу кому-то «прощай»
и разобью тишину,
что прорастает во мне,
загляну в мою сказку,
разбередившую душу.
И дыханье смолистого ветра,
вздох за вздохом,
и содроганья неба
облекут дорогие места.
1989 г.

Под пологом ночи
И теперь, когда тени осени
сгущаются мрачно в тамарисках
и душа уже бесчувственна
к воспоминаниям сияющих дней,
пью молчание это из бездны.
Ничего не забыто на исповеди
среди тайных владений духа.
Эта страна – без зари
и заката,
родина моей души
в ее беспамятной тишине.
Под пологом ночи
поднимается шелест моих мыслей,
и я никому не нужен, как человек без грез.
1989 г.

Расскажи мне о море
посв. Кармело
Расскажи мне о море,
полирующем веселую лазурь
и упрямо бьющемся о скалы.
Расскажи мне о море,
где воспоминанья бесконечны
и присутствие Бога
поднимается, как слабая молитва.
В поцелуе солнца, что уходит,
погружаясь в смутные мысли,
когда бьется времени крыло
нашей жизни.
Увижу в твоем лице
отсвет исчезающей чайки,
пока прошлое вырастает предо мной.
Расскажи мне о море, простертом и гладком,
как о части вечности.
как о полном даров саде,
как об отраженье рая,
как о тишине нарисованной битвы.
1993 г.

Романовы в Палермо
23 октября 1845 года, в середине дня, при сильных порывах ветра, ко второму причалу палермского порта пришвартовались русские корабли «Камчатка» и сопровождавший его «Бессарабия». За два дня до этого они вышли из Генуи, где в течение однодневной стоянки пополняли запасы продовольствия, чтобы продолжить путешествие до Палермо.
На следующий день шторм на море, начавшийся с самого выхода из порта, в семь часов утра, подчинил всю жизнь на корабле усилиям берлинского врача Мандта, пытавшегося облегчить страдания августейших особ и их свиты, находившихся на борту.
Они прибыли из места отдаленного и холодного, каким является Санкт-Петербург - восхитительный город, возведенный в устье реки Невы, впадающей в Балтийское море, где тихие каналы сплетают его, как драгоценное кружево, а в центре дворцы приглушенных тонов, от молочно-белого до небесно-голубого, рождают в душе звуки нежнейшей гармонии.
Речь идет о членах русской царской фамилии.
Они решили посетить Палермо по совету своих прусских родственников, в особенности принца Карла, который уже бывал здесь раньше, а также графа Воронцова.
Русская императрица Александра Федоровна, урожденная Фредерика Луиза Шарлотта Прусская, страдала туберкулезом, считавшимся тогда «болезнью века», и она отважилась на долгое путешествие в это восхитительное место в надежде поправить собственное здоровье.
Вместе с ней в Палермо прибыли ее муж, российский самодержец, император Николай I и дочь, великая княжна Ольга.
Особенно настойчивые и любезные приглашения последовали от княгини Варвары Шаховской, которая, будучи в Санкт-Петербурге, случайно узнала о том, что для государыни необходимо найти место с мягким климатом.
Княгиня была вдовой Джорджа Вильдинга, который был женат первым браком на Катерине Бранчифорти, княгине Бутера, представительнице высших кругов сицилийской аристократии, и после ее смерти получил в дар среди прочего виллу Оливуцца.
Вилла, расположенная за городом и окруженная цветущими лимонными, мандариновыми и другими фруктовыми садами, находилась на краю зеленого пространства, которое маркиз Вентимилья в одном письме к князю Фабио Колонна назвал «Конка д’Оро» - «Золотой чашей». Это прохладное из-за пронизывающих его обильных потоков место много лет назад привлекло внимание князей Бранчифорти, которые возвели здесь более скромное жилище по сравнению с традиционным городским дворцом в Марина ин читта’. А затем, присоединив располагавшиеся поблизости многочисленные сады и даже небольшой дом княгини ди Карини, создали великолепную виллу, послужившую впоследствии образцом для многих вилл, которые начали возводить другие известные и именитые горожане, любившие похвастаться своими капиталами.
Несмотря на яростные порывы ветра, не прекращавшиеся ни на минуту, которые буквально вычистили город, внушительная толпа любопытных, сдерживаемая вооруженными жандармами, собралась у второго мола порта и выстроилась вдоль улицы, шедшей от порта к Городскому дворцу.
Царский кортеж, состоявший из трех экипажей, взятых у наиболее известных сицилийских семей, и четыре экипажа с представителями местной знати и городскими властями медленно потянулись к центру города, но из-за неблагоприятной погоды горожане с трудом могли рассмотреть гостей.
Однако прием, устроенный городскими властями на площади Претории XVI века, напротив Городского дворца, позволил августейшим особам показаться перед публикой.
Встреча, по обыкновению островитян, была шумной и исполненной интереса к приезжим. Сицилийцы гостеприимны по натуре, к тому же, они успели привыкнуть к часто вторгавшимся к ним иностранцам, с которыми поневоле приходилось ладить.
Поскольку знаменитые гости, измученные долгим путешествием, устали с дороги, торжественная церемония была значительно сокращена, и вскоре все снова расселись по экипажам, и кортеж двинулся по улице Макведа, которая, пересекаясь у «Кватро Канти» (Площадь в центре Палермо – пер.) с другой основной улицей города - дель Кассеро (теперь Корсо Витторио Эмануэле – пер.), делила город на четыре части.
В то время в Палермо насчитывалось двести тысяч жителей, и не все обратили внимание на приезд к ним знаменитых гостей, о котором с гордостью сообщила газета «Джорнале ди Сичилия». Но горожане, собравшиеся на улицах по пути следования царского кортежа, выказывали приезжим заинтересованность и радушие.
Наконец, экипажи достигли пригорода, где цитрусовые главенствовали над городом, наполняя его своим ароматом, и среди зелени появилась белоснежная вилла Бутера аль'Оливуцца.
Климатическая разница между Санкт-Петербургом и Палермо весьма ощутима в это время года, что сразу же почувствовали прибывшие. Однако в следующие дни погода изменилась к лучшему, и гости, отдохнув несколько дней после утомительного путешествия, захотели осмотреть окрестности виллы. Одна из первых поездок была совершена на расположенную неподалеку виллу Ла Циза, которая является настоящим сокровищем архитектуры, включающим в себя типичные черты мусульманской и норманнской эпох. Отсутствие крытой галереи и окон в стенах усиливает арабские черты в постройке (считается, что виллу Ла Циза, как и другую - Ла Куба - выстроил эмир Сицилии, давший им имена двух своих дочерей), с чем, однако, не соглашался Сильвестр де Саси, выдающийся ученый своего времени, относивший постройку виллы ко временам норманнского господства, чье долгое присутствие украсило город многими драгоценными свидетельствами. Торнелло «Композиция»
В качестве доказательства ученый ссылался на абсолютное отсутствие цитат из Корана, которые всегда сопровождают мусульманские постройки. Напротив, он установил на развалинах одной из стен надпись Maleck (Rex) (Малек (Король) – пер.), которую никак нельзя было приписать эмирам.
Царь Николай, также заинтересовавшийся этими историческими спорами, под конец склонился к тому, что первоначальная постройка, несомненно, носит арабский отпечаток, на которую впоследствии наложились черты норманнского характера.
Затем была намечена еще одна поездка, религиозного интереса, на гору Монте Пеллегрино. Согласно многовековой традиции ежегодно сюда, ко гроту святой Розалии, покровительницы Палермо, совершаются паломничества, соединяющиеся с празднествами, с которыми мало что может сравниться в Италии.
Кардинал Фердинандо Мария Пиньятелли, неаполитанец по происхождению, выразил желание лично принять царскую семью, свиту и сопровождавших их членов городской администрации.
Таким образом, кортеж шикарных экипажей отправился с виллы Оливуцца и вскоре соединился с другим, где находились представители Палермо, включая мэра Уго Ли Виньи и некоторых видных горожан.
Быстро достигнув основания Монте Пеллегрино, они начали подниматься по крутой мощеной дороге того времени, которая, петляя, вела ко гроту святой, расположенному на высоте пятьсот метров.
Бальзамический воздух утра успокаивал подорванные силы императрицы, которая наслаждалась паломничеством в это первозданное место, а также видом моря, целующего берег, протяженность которого безгранична. Гора, приютившая монастырь братьев капуцинов, предлагает незабываемый вид, обращенный сразу на город и на квартал Монделло, ставший в наши дни известным курортом.
Кардинал Фердинандо Мария Пиньятелли приветствовал августейших особ и многочисленную свиту перед гротом святой Розалии. Иностранные гости, очарованные и заинтересованные его мистической аурой, были покорены историей покровительницы Палермо. Капелла, приютившаяся в гроте, усеяна металлическими желобами, с помощью которых собирают дождевую воду, струящуюся из скалы.
Розалия, молодая аристократка, жившая приблизительно в XII веке, была обещана родителями в жены одному богатому и знатному человеку. Однако она решила посвятить себя христианской вере и, презрев опасности, сбежала ночью на гору, главенствующую над Палермо. Испытывая физические лишения, Розалия всецело отдалась молитве, питаясь растущими в округе травами или получая случайные дары, как, например, молоко пасшихся поблизости стад. Позже она окончательно исчезла из виду редких пастухов и была забыта.
Однако в XVII веке, во время эпидемии чумы, она явилась во сне одному охотнику и точно указала, где находятся ее останки. Это место вскоре стало священным благодаря чудесам, совершенным святой, каким оно остается и поныне, и что придает ему уникальность благодаря многочисленным “ex voto” из золота и серебра как свидетельства полученной милости. Восхитительно золотое облачение, покрывающее фигуру святой, полулежащей в хрустальной раке.
Среди многочисленных даров, оставленных здесь исцеленными, выделяется огромный якорь корабля, который принесли моряки, спасенные в шторм благодаря чудесному заступничеству святой Розалии.
О пребывании Николая I и его семьи на горе Монте Пеллегрино свидетельствуют автографы, оставленные ими в книге почетных гостей.
Другая двухдневная поездка была совершена на роскошную виллу князя Бутера в окрестностях Багерии, где на скромных приемах ее величеству были представлены наиболее знатные владельцы соседних вилл. Помимо своих цитрусовых в то время Багерия могла похвастаться роскошными аристократическими резиденциями. Одна из них, вилла Паллагония, очаровала русских гостей, которые сохранили чудесные воспоминания даже о ее причудливости. На окружающих ее стенах и в цветниках из фикидиндия, усмехаясь, располагались уродливые статуи из туфа и терракоты. Музыканты, карлики, горбуны, нищие и божества приоткрывали таинственный мир ее самобытного хозяина, мечтавшего уединиться здесь от городской жизни и собственных забот.
Теплый климат Палермо каждый день восстанавливал телесные и душевные силы российской государыни, которые она считала утраченными навсегда.
Однако после сорока шести дней ничем не нарушаемого отдыха царь Николай должен был покинуть Палермо, обогащенный воспоминаниями о его богатой культуре и очарованный радушным приемом.
Обращаясь к городским властям и «всему населению», он отметил, что «уносит с собой самые лучшие воспоминания о пребывании на этой незнакомой земле, где они совсем не чувствовали себя иностранцами». Впереди его ожидало утомительное путешествие в Россию на поезде, которое, как следовало по протоколу, было заполнено визитами в основные европейские столицы.
Царица Александра Федоровна и ее дочь Ольга задержались в Палермо, чтобы еще насладиться гостеприимством княгини Шаховской, которая старалась сделать все возможное, чтобы их пребывание было как можно более приятным.
Ранняя весна в том году позволила государыне и ее приближенным покинуть виллу Оливуцца и посетить особо интересные места - археологические зоны Джирдженти, Сиракуз, Сегесты, остров Моциа, а также Эриче и соседний с Палермо Монреале, к которому был проявлен особенный интерес.
Знатные персоны и политики добивались быть представленными русской государыне и, раз достигнув этого, посылали ей всевозможные подарки, часть из которых была необычайной ценности. Однако об одном из них следует упомянуть особо.
Речь идет об античной греческой чаше, необыкновенной красоты, разрисованной черным по терракотовому фону, которая была найдена в археологической зоне Джирдженти и принадлежала Королевскому университету. Ее от имени городской администрации преподнес в подарок государыне Александре Федоровне городской голова Уго Ли Виньи, маркиз Кастрореале.
На обеих сторонах чаши воспроизводились мифологические сюжеты: на одной - битва Геракла с Нереем, а на другой - встреча Геракла с нимфами Эридана.
Эта чаша относилась к панафинеистическим амфорам, которые наполнялись маслом и приносились в дар богине Минерве, а во время панафинеистических игр предназначались в награду победителям.
Последнее упоминание об этой чаше относится к году, предшествующему большевистской революции в России, после чего ее след потерялся.
Во время пребывания Романовых в Палермо, среди прочих выражений сердечных чувств, была издана уникальная книга, свидетельствовавшая о том гостеприимном приеме, которым удостоили царских особ. Она была отпечатана «с оттисков П. Морвилло, подрядчика королевской печатни» «под редакцией Дж. Бастианелло, Дж. Ди Джованни, А. Фраскона, Т. Триподо» и называлась: «Оливуцца, в память о пребывании русского императорского двора в Палермо зимой 1845/1846 года».
Самые разнообразные авторы - историографы, поэты, музыканты, граверы - посвящали свои произведения августейшим гостям и в особенности государыне в связи с ее выздоровлением.
Пьетро Ланца, князь ди Скордия; Доменико Ло Фазо Пьетрасанта, герцог Серрадифалько; Агостино Галло; Теренцио Мамиани делла Ровере; Доменико Авелла делле Скуоле Пие; Уго Карло Папа; Джузеппе Солито; Джузеппина Турризи Колонна; Помпео Инценья; Джузеппе Ди Джованни; Сальваторе ди Джованни; Франческо Паоло Приоло; Клелия Маньяро; Эммануэле Раймонди и кавалер маэстро Винченцо Беллини были знаменитыми авторами этого сборника.
Вышеуказанные персоны высказывались в прозе, поэзии, описательной критике и музыке на самые разнообразные темы, но во всем чувствовалась дань уважения к царственным гостям. Особый акцент привнесла публикация «неизданной канцончины кавалера Винченцо Беллини, сочиненной им в возрасте двенадцати лет».
Александра Федоровна и ее свита провели в Палермо около шести месяцев, но в середине апреля 1846 года царица решила наконец вернуться на родину, по которой очень тосковала, а также потому что ее здоровье значительно улучшилось. Кроме того, отдаленность августейшего супруга, к которому она питала чувство близкое к обожанию, подтолкнула ее к обратному путешествию, которое было совершено на корабле «Бессарабия».
Царица Александра Федоровна хотела быть рядом с государем из-за доходивших до нее противоречивых политических новостей и из-за все более усиливавшихся волнений в Венгрии, вылившихся несколько лет спустя в восстание, которое Николай I был вынужден жестоко подавить, чтобы утвердить свои автократические принципы.
Императрица вместе с великой княжной Ольгой покинула Палермо, провожаемая еще более теплыми чувствами, чем те, с которыми ее встречали. Человеческие качества русских гостей покорили сердца жителей Палермо, особенно та значительная денежная сумма, которую они пожертвовали на строительство приюта для брошенных детей. На прощание императрица сказала, что уносит с собой потрясающие воспоминания об оказанном ей приеме и, приветствуя горожан, упомянула о «Конка д’Оро», этом райском местечке, где «было бы прекрасно заблудиться». Воспоминание касалось роскошных фруктовых садов этого места, содержащих также мандарины, о которых до приезда в Палермо государыня знала только понаслышке.
О пребывании царской семьи на вилле Оливуцца зимой 1845/1846 года свидетельствует мемориальная доска.

Ирина Баранчеева

Портрет художника в лучах сицилийского солнца
Нежное солнце обливало ласковым светом бледные, матовые, почти что «пепельные» оливы, росшие в больших глиняных горшках на террасе того римского отеля, где каждое утро, с неизменной пунктуальностью, ровно в девять часов, появлялся Марио Торнелло - сицилийский художник, поэт и писатель, уже больше сорока лет живущий в итальянской столице.
Жизнерадостный, с «вулканическим» (как охарактеризовал его один журналист) темпераментом. Во всем его облике есть что-то типично сицилийское, включая смуглый цвет лица, по-детски живые, лучащиеся глаза, в которых светится неизменный интерес ко всему новому, неизвестному, и удивительный артистизм, дополняемый отличным чувством юмора и обезоруживающей улыбкой. При этом невольно вспоминаются строки П.П. Муратова из «Образов Италии»: «Сицилийский характер полон сдерживаемых страстей, расположен к сосредоточенности, к накоплению энергии, разрешающейся внезапным взрывом». Без сомнения, и эти качества присутствуют в артистической натуре Марио Торнелло, но только смягченные, во-первых, его природной добротой, а во-вторых, мощной, всепоглощающей любовью к искусству и ко всему тому прекрасному, что могла родить его выжженная солнцем земля.
Поражает удивительная преданность художника Сицилии, ее богатейшей культуре и древней истории, влюбленность в ее образы и виды - то омываемых аквамариновым морем пустынных берегов, а то залитых лавой вулканических пейзажей в их мучительной красоте.
Марио Торнелло родился в Палермо и провел детские и юношеские годы в столице Сицилии, а также в расположенной неподалеку Багерии. Чувство Сицилии, впитанное им с молоком матери, пронизывает все грани его творчества. Сицилийские краски, запахи, звуки, легенды и сказания и даже смешение многих культур, характерное для острова, художник воспринял совершенно особенным образом и позже, преобразив силой своего воображения, попытался запечатлеть на своих полотнах... а потом и на листе бумаги.
Марио Торнелло - личность бесконечно многогранная. Все же в первую очередь, как мне кажется, он видит мир глазами художника, живописца. Писавшие о нем критики отмечали стихийность его творчества. «Его живопись родилась как чувство, как поэтический факт», - утверждал Франческо Карбоне, подчеркивая приверженность Марио Торнелло «культурным интересам, изначальному живописному реализму, возвращающему драму и поэзию в цветовые образы».
Другой отличительной чертой творчества художника является его этапность, желание обращаться к самым разнообразным темам, разрабатывать и совершенствовать их в своих работах (но никогда не исчерпывая до дна!) и... искать, искать - новые темы, сюжеты, образы.
Тот же Франческо Карбоне отмечает несколько этапов или ступеней творческого пути Марио Торнелло. Впервые появившиеся на его полотнах серные копи с их «магией запустения» сменились серией видов Монпарнаса, которые художник запечатлел во время недолгого пребывания в Париже, где учился живописи, и которые экспонировал, прежде чем вернуться в Италию, в галереях Цюриха и Лозанны.
Затем парижский цикл уступил место изображению каркасов рыбачьих лодок «в скрытых уголках тихих гаваней, наполовину засыпанных песком или перевернутых вверх дном, разъеденных соленым морским воздухом или с зияющими боками, разрушенных штормами и горячими ветрами, с погасшими лампами для ночного лова рыбы».
А затем появляется новый цикл: «известковые фабрики с печами в виде усеченного конуса, выгоревшие от солнца, в живописном пейзаже разъедаемых кислотою скал, поражающие неумолимой фатальностью». И виды Стромболи, одного из Эоловых островов, между Сицилией и Неаполем, куда художник часто приезжал, чтобы запечатлеть эти заброшенные плоские домики, чьи хозяева уехали в далекие страны в поисках фортуны, похожие на «разочарованные создания, с зияющими проемами и квадратами окон... с белыми стенами, часто подслеповатыми, под лазурью прозрачного неба, окруженные сумраком скал».
Это было в начале 60-х годов, когда молодой художник был отмечен и поддержан одним из самых авторитетных критиков Лионелло Вентури и такими мэтрами, как Ренато Гуттузо и Пабло Пикассо. В последующие годы в творчестве Марио Торнелло появились новые циклы, и среди них наиболее значительный – «Люди из камня», который, как говорит сам художник, представляет «человечество, страдающее от повседневности современной жизни, почти низведенной до окаменелости, уже неизменной». В этих окаменелых, застывших образах есть определенная жесткость, если не сказать жестокость, с которой художник судит свое время, что неудивительно для того, кто, будучи подростком, пережил Вторую мировую войну и видел своими глазами кровь, страдание и разрушение бомбежками его родного Палермо. И все же художник высказывает надежду во вступительном слове к одной из своих выставок, что «окаменелый человек даст начало новому человеку ближайшего будущего, более сознательному и разумному».
Знакомство с живописью Марио Торнелло оставляет ощущение многогранности тем и неисчерпаемости сюжетов и постоянно возвращает в мир образов Сицилии, где художник берет свои истоки и черпает вдохновение. Бродя по его римской квартире, где собрана значительная коллекция современной живописи и графики, невольно останавливаешься перед большой картиной самого Марио Торнелло, выделяющейся на общем фоне каким-то ярким, изумрудным пятном. «Согласно ритуалу» (1995). Эта темно-серебристая, немного фантастическая фигура средневекового рыцаря, движущаяся на фоне изумрудных лугов и холмов, заставляет вспомнить подвиги средневековых паладинов и истории, возникающие на страницах древней истории Сицилии, которые художник слышал еще в детстве и которые не раз возникнут в его художественной памяти.
Также и в его мастерской, просторной комнате, залитой солнцем, где фотографии близких перемежаются с разного рода деревянными скульптурами, ракушками, где обращает на себя внимание внушительная маска из терракоты, созданная Марио Торнелло в 1974 году и названная «Прежде нас», и где нагромождение баночек с красками, мольберт, афиши выставок и даже скромно висящая в углу «шапочка мастера» (почти как в романе Булгакова!) создают особую атмосферу погружения в «святая святых» художника, остро чувствуешь сказочность того немного ирреального мира, навеянного воспоминаниями о невозвратной стране детства, который преображается на полотнах в яркие живописные образы.
В этот воображаемый мир художника погружаешься постепенно, осторожно, как в океан, полный неожиданностей или подводных рифов - красиво и страшно. Самым первым появляется ощущение глубины. Глубины и неохватности - тем, решений, образов. Затем наступает черед удивления безграничности фантазии художника, накрепко связанного с почвой, с землей, со своими крепкими - как никогда - корнями.
С удивлением я заметила, что многие из тем, о которых упоминал Франческо Карбоне, до сих пор существуют в творчестве Марио Торнелло, и они еще раз прошли перед моими глазами в самых излюбленных, особенно дорогих для автора сюжетах, к которым он постоянно возвращается.
Такое впечатление, что в последние десятилетия мировосприятие художника стало гораздо более спокойным, умиротворенным. Если еще в 70-е годы его «умершие» или «безумные короли», «головы убийц» и даже «анжуйский рыцарь» с его почти пугающим порывом, стремительностью несли в себе нечто трагически-жестокое, неумолимое, а «человек во власти» с окаменевшим лицом, как будто вырубленным в скале, оставлял ощущение жесткости и силы, заставляющей вспомнить о тех «суровости и затаенности» сицилийского характера, о которых упоминал П.П. Муратов, то в работах Марио Торнелло последнего десятилетия появилась некая элегичность, просветленность, где высокая, светлая поэзия детства, ностальгия по его любимой Сицилии соединена с мудростью прожитой жизни, богатой событиями и полной размышлений.
Раз за разом возвращается художник к своим излюбленным темам, проходящим через всю его жизнь, но средневековые паладины последних лет, навевающие сказки детства, не имеют ничего общего с яростным порывом анжуйского рыцаря, а средиземноморские пейзажи – «Память острова», «Пейзаж памяти», «Пейзаж Эоловых островов» - в их беззаботной лазурности неба и глубоких объятиях моря, как бы охватывающих душу, в сочетании со всевозможным спектром цветов, от сине-желто-коричневого до угольно-зеленого холмов и прибрежных утесов, как признается сам художник, вызваны воспоминаниями о «наиболее счастливых моментах жизни». И даже «Крик природы», «оскорбляемой человеком ради своей выгоды», поражает какой-то удивительной нежностью, красотой и гармонией этого живого существа, которое «несмотря на все приносимое ей зло, находит силы, чтобы вновь цвести, одаривая человека» (М. Торнелло).
Еще раз возникает в стенах этой мастерской образ заброшенной лодки («Реликт»), одиноко возвышающейся на камнях как память о прошлом и заставляющей вспомнить ранние работы художника. Этот образ проходит через всю живопись Марио Торнелло. А рядом - на пустынном берегу, переходящем вдали в аквамариновые тона типичного средиземноморского пейзажа - покоится на теплом песке еще один неизвестный объект. Что это? До неузнаваемости разложившиеся останки лодки? Или космический корабль, прилетевший на землю с далеких галактик? Эта картина («Из будущего») заставляет по-разному интерпретировать ее содержание, но, кажется, ни от одной из работ Марио Торнелло не исходит такого ощущения одиночества, покинутости человека, остающегося один на один с прекрасной в своем совершенстве, но все же пугающей таинственностью природой, являющей ему свои загадки и ставящей перед ним неразрешимые вопросы.
Сила фантазии художника, непохожесть его образного мышления на все виденное ранее, утонченная поэзия тонов оставляют незабываемое впечатление от работ Марио Торнелло. Его живописные фантазии, навеянные музыкой обожаемого художником Шопена (триптих «Слушая Шопена»), созданные в один из трагических моментов жизни, тем не менее не кажутся гнетущими, а напротив, позволяют душе унестись в красоту небесных сфер, выраженную наиболее полно в музыке великого композитора, которая родила отклик в душе художника и заставила его фантазировать на полотне. Эти удивительные создания, рожденные музыкой Шопена, поднимающиеся к небу, как молящие о помощи руки, напоминают те «растения, бывшие людьми» из дантовского «Ада», которые могут воскликнуть: «Не ломай, мне больно!»
Кажется, эти странные создания на полотнах Марио Торнелло также пропитаны кровью, мучаются, страдают и им ведомы все людские страсти и разочарования.
К теме Шопена Марио Торнелло обращался в своем творчестве не раз. Она возникает в его рассказе-воспоминании «Необычное Феррагосто» (Праздник в Италии, отмечаемый 15 августа) и в поэтическом этюде в прозе «Сновидческие фантазии на тему Шопена».
Но именно одухотворенность живописных «шопеновских» образов помогает понять его работы последних лет – «Куст» и «Природа». К последней художник особенно привязан, а обе они в своей жизненности и динамизме, конечно, являются совсем не отвлеченными пейзажными зарисовками, но вечно движущимися, развивающимися существами, живущими своей собственной (и во многом уже независимой от художника) жизнью. Сам Марио Торнелло считает «Природу» отражением «прозрачности социальных отношений», но с полным правом это тесное сплетение, переплетение гибких лоз-линий может служить и отображением сложности, противоречивости человеческой натуры, непрямоты пути художника, вовлеченного в эти «социальные отношения» и все же неизменно находящегося вне - выше! - их.
Картины Марио Торнелло будят воображение, заставляют думать, размышлять, вновь и вновь возвращаться к ним, пытаясь со временем (но далеко не сразу!) постигнуть их сокровенный смысл, который никогда не лежит на поверхности.
Несмотря на явную доминанту сицилийской темы, проходящую через все творчество (и не только творчество) художника, масштаб личности Марио Торнелло далеко выходит за рамки «региональной» принадлежности. Та же многогранность, свойственная живописи мастера, распространяется и на другие сферы его творческой деятельности. Возможно, желание полнее выразить себя, выплеснуть наполняющие его сознание образы заставило художника в 60-е годы обратиться к поэзии, которая, без сомнения, является, с одной стороны, дополнением и продолжением его живописи, а с другой, приоткрывает новые грани глубинной сущности Марио Торнелло. И вновь в поэзии, уже средствами литературного языка, он пытается выразить свою безудержную, всепоглощающую любовь к Сицилии, к сказочной стране детства, где его «юношеские мечты носились, обгоняя друг друга, словно ласточки на колокольне», и где ему «хотелось бы жить и умереть». Эта идеальная страна души, после лавических пейзажей, омываемых изумрудным морем, появляется в поэзии как «кошка, греющаяся в ослепительных лучах солнца» или «цветок в зеленом бокале». И возникает образ мальчика с бумажным змеем, который хотел бы воспарить над землей и со всей любовью, на которую он способен, обозреть свою маленькую родину, обнять ее «зримым объятием», такую родную и такую в то же время неизмеримо далекую, невозвратную, непостижимую.
И все же ностальгические ноты не исчерпывают поэзию Марио Торнелло. Прекрасен цикл его лирических стихов, где встречаются например, такие как «Осень твоих глаз» или «Я приду считать звезды», поражающие образами, найденными поэтом и принадлежащими только ему одному. Еще один мотив, проходящий рефреном сквозь поэзию Марио Торнелло, это острое ощущение быстротечности, конечности жизни, которое воспринимается тем более трагически, чем отдаленнее становится прекрасная страна детства, которую автор ощущает в неразрывной связи с всепоглощающей, ранящей своим совершенством красотой окружающего мира. Невольно вспоминаются строки Ивана Алексеевича Бунина: «Как благодарить Бога за все, что дает Он мне!.. И неужели в некий день все это, мне уже столь близкое, привычное, дорогое, будет сразу у меня отнято, - сразу и уже навсегда, навеки, сколько бы тысячелетий ни было еще на земле? Как этому поверить, как с этим примириться? Как постигнуть всю потрясающую жестокость и нелепость этого? Ни единая душа, невзирая ни на что, втайне не верит этому. Но откуда же тогда та боль, что неотступно преследует нас всю жизнь, боль за каждый безвозвратно уходящий день, час и миг?»
Именно этот трагизм (и несправедливость!) человеческой жизни в сочетании с мучительной красотой окружающего нас мира, который рано или поздно мы обречены потерять, пронизывает все сферы творческой (а не только поэтической) деятельности Марио Торнелло, которую отличает подлинность чувств, эмоций, та правда сердца, которая не оставляет никакого шанса голой технике или рассудочному интеллектуализму. Не сомневаюсь, что обо всех стихах Марио Торнелло, а не только о его диалектальной поэзии можно было бы сказать словами калабрийского литературного критика Санти Корренти: «Поэзию Марио Торнелло читают не глазами, но сердцем: потому что сердцем преданного сына и влюбленного художника она написана».
Да, именно так. В поэзии, как и в живописи, Марио Торнелло выражает себя свободно и смело, без оглядки на какие-либо течения, направления и группировки, но если живопись отражает все стороны его натуры, включая и острые углы характера, то в поэзии передана высокая, идеальная часть его души.
Остается добавить несколько слов о прозе Марио Торнелло, которая появилась в 80-е годы и где он проявил себя еще более сицилийцем, чем в живописи и поэзии. И здесь артист остается верен себе, пробуя себя в разных жанрах, и под его пером рождаются и очерки по истории и культуре Сицилии, и рассказы о ее недавнем прошлом, чему сам автор был свидетелем, и поэтические зарисовки - как грезы детства! - где образы его родных и друзей вырастают до общенациональных масштабов, а поэтическая красота родного края приобретает почти вселенские черты.
В своих очерках и рассказах Марио Торнелло оставил портреты как реальных людей, ходивших по улицам Палермо и Багерии (например, бродячего поэта Джузеппе Скьера, погибшего в годы Второй мировой войны), так и вымышленных персонажей, в которых, однако, легко угадываются черты реальных прототипов, а события, описанные в рассказах, иногда происходили на самом деле и были подсказаны писателю кем-то из его земляков или услышаны случайно. Некоторые из героев и сюжетов Марио Торнелло приобретают почти сказочные черты, и это приоткрывает в нем еще одну, по-моему, мало раскрытую сторону его литературного дарования - дар сказочника, в котором могли бы найти идеальное воплощение мудрость художника, его неудержимая фантазия, юмор и та безграничная доброта и щедрость души, которые и являются, на мой взгляд, отличительными чертами творческого и человеческого облика Марио Торнелло.
Знакомство с его многогранным, оригинальным творческим миром оставляет ощущение объемности личности мастера, крепко связанного с культурой своей страны, своей малой родины и в то же время способного подняться до всеобъемности постижения человеческой личности, высот человеческого духа. Образы, рожденные художником, заставляют вновь и вновь мысленно возвращаться к ним, поражая глубиной скрытого в них смысла и той трагической, ускользающей красотой нашей стремительно убывающей жизни, которой только искусство способно придать черты вечности.

Москва, 2003 г.


На обложке: рисунок автора «Сицилийский пейзаж»

Иллюстрации: гравюры Марио Торнелло из цикла «Люди из камня»